про веру не спрашивая. Ураган, бывало, даже тутовника не щадил, а к этому дереву почтение было всеобщее: благодаря шелковой нити местные жители могли ставить себе каменные дома, древесину для домашних нужд покупать сплавную, а печь топить углем. Любителям же древесного огня доставался сухой валежник, и деревья считали это справедливым: они и сами часто пускали корни на кладбищах.

Исчезновения нечисти деревья не заметили пока что, к тому же леших, водяных и болотников Богдан не трогал, да и не верил в них. А чертей, которых любое дерево успевает собственными листьями перевидать несчетное число раз, деревья считали чужаками. Ибо знали деревья, что нечистая сила сотворена куда позже лесов, а если этот Божий валежник кому-то понадобился, значит, и от него польза есть. Уборка валежника в любом уважающем себя лесу необходима, иначе папоротник шелестеть перестанет, а тогда ведь и не зацветет. Хотя таволга на болотах считала себя не хуже папоротника и готова была его заменить, да только кто ж станет слушать таволгу.

У подневольных людей была какая-то война, в небе гремело, на болотах мурашились какие-то беженцы, но это все быстро кончилось. Потом весь северо-восток уезда вдруг оказался заселен цыганами, безвредными, бестолковыми, шелестевшими то цветастыми юбками, то гадальными картами, то что-то лудившими, то еще что-то воровавшими, но их время тоже кончилось быстро, вместе со всеми их неуклюжими попытками колдовать по-своему на земле, которая им отродясь не принадлежала, да и не хотели они никакой земли: когда объявился Богдан и потолковал с одним баро, с другим, а потом и уговорил уйти отсюда куда глаза глядят, деревья забыли о цыганах на второй день. С тех пор если кто и забредал в глухую чащобу, то разве по пьяному делу либо за грибами. Даже отшельники тут не селились. Потому что не поселится верный сын Посвиста в лесу, где растут деревья-иноверцы, а христианин и подавно. Сами деревья тем временем молились — как обычно, за всех, и за людей тоже, но из осторожности росли только ночью.

Осторожность была не случайна. Птицы птицами, но в последние годы слетаться на просторы бывшего княжества стали не они одни, стали прилетать какие-то непонятные деревянные журавли, всегда парами и на круглых подставках. Как такое могло летать — никто не задавал вопроса, летают же самолеты супротив всякого здравого смысла, и ничего, а эти хоть крыльями машут, да еще непременно, прежде чем сесть на ветку, в воздухе танцуют. И приятную музыку навевают. Называли их Кавелевыми Журавлями, и говорили они сами, что слетаются сюда не случайно, а потому, что в старинном гербе Арясина — красный журавль на золотом фоне. Настоящие журавли с ними не ссорились. По весне, случалось, они с молясинами танцевали вместе.

Случалось, что деревянные журавли не могли найти хорошей ветви и тогда вили для себя гнездо в развилке сосновых сучьев, выстилая дно его загадочными зелеными бумажками, похожими одновременно и на листья и на деньги. Никогда не селилось на одном дереве больше одной пары журавлей, вечно и нежно постукивавших друг друга клювом по клюву: «Кавель — Кавеля, Кавель — Кавеля». Проведя на дереве лето, на зиму улетали молясины в Индию, где в году не четыре времени года, а шесть, и в четные, женские времена непременно идет бесконечный дождь, местное население исповедует индуизм и многобожие, а в нечетные, мужские времена, дождя нет вовсе, начинаются засуха и холера, а люди все как один молятся Будде, пророком же почитается в той Индии исконно русский человек, тверской купец Афанасий Никитин, без рукописи которого даже академик математики Савва Морозов засомневался бы — была эта самая Индия, а есть ли, а будет ли вообще. Православные деревья в год о шести временах не верили, а лиственные, сторонники старой веры, полагали, что на свете еще и не то бывает.

Ручей, который люди со свойственной им беспамятностью, называли Безымянным, назывался на языке ольх Сосновым, а на других древесных языках именовался так, что человеческими буквами этого не запишешь. На ручье стояла мельница, еще кое-как работавшая на помол того немногого зерна, что скорей из суеверия, чем по необходимости, все-таки сеяли арясинцы. Над мельницей была обширная запруда, воды в ней было заметно больше необходимого, и поле под запрудой зарастало бурьяном из года в год: когда-то монахиня Агапития предсказала, что бысть тут потопу. Потопа не случилось пока, но ведь мог же когда- нибудь и случиться: чай, воды в запруде — с пол-Накоя. В бурьяне никто не жил, в запруде тишком лежал на донышке глухонемой, старый-старый водяной, с неодобрением размышлявший годы напролет, что пришел конец всему водяному племени: вон, племянник для людей икру мечет, а те собак ею откармливают. Но сам роптать не смел, всё поголовье сомов троюродной тетке из Оршинского мха проиграл, теперь лежал тихонько, знал, что Богдан мигом его на хозяйственное мыло переварит, родственными связями с почетной рыбой не отопрешься. Голова у водяного была лысая, только усы были выдающиеся, один польского золота, другой — американского. Но усы водяной от греха подальше зарывал в ил. И роптал туда же.

Лишь однажды зашелестел папоротник о таком, чего не помнил даже самый старый обитатель Арясинского уезда, дуб возле дороги на Недославль, проклюнувшийся из желудя еще при князе Изяславе, а тому уж семьсот почти лет. Последний раз про такую беду шелестел папоротник в середине тринадцатого века — когда приходили на Арясинщину татары. Короче, пришла весть, что идут сюда кочевники: не гунны, не татары, даже не цыгане, вовсе невесть кто. Что было делать деревьям? Разве что молиться. Они и молились: кто Посвисту, кто новому Богу, кто как умел.

Пришла орда.

Не татарская, такая с юга должна идти, если по старой памяти, а пришла орда с северо-запада, откуда-то со стороны Твери. В общем-то очень жидкая была орда: лошадь от лошади, кибитка от кибитки двигались в ней, отставая на целый громобой, а то и на полтора, — громобой же, древняя мера, обозначающая расстояние между двумя ударившими в берег молниями, чтобы от удара правильные чертовы пальцы зародились, расстояние все-таки немалое, даром что люди эту меру давно забыли. Но деревья помнили. И решили деревья подождать, чтобы орда сперва загустела. Но она так и шла все жидкая, жидкая, и не собиралась останавливаться, кажется, ничем ее не интересовали просторы Арясина, а дорогу она прокладывала на юг, на правый берег Волги, не иначе, как в Московию.

Кибитки у орды были особые. Которые натуральные, с парой тощих гнедых, а которые и моторизованные, «барские». У кого «газик» впереди прицеплен, у кого списанный «бугатти». Кто-то волов запряг, а кто-то верблюдов, даже не одно-двух-горбых, а трехгорбых, с фермы Израиля Зака, который под Вологдой над повышением выносливости верблюдов работу ведет, рост у них умножить пытается, силу и горбность. Пока удачно. Но производительность уж больно мала, да сам Израиль-то, хоть номинально и журавлевец, но очень средний в смысле пламенности, даром что еврейский паспорт неизвестно где купил. Побеседовал с ним нужными словами походный журавлевский батя Никита Стерх, сделал Зак посильное дарение народу — шесть верблюдов, правда, из лучших. За то ему Глава Журавлитов, Кавель Модестович Журавлев, личную молясину благословить изволил. И намекнул на хорошие перспективы — само собой, если Зак к Началу Света горбность и выносливость у своих питомцев хотя бы удвоит. Тот обещал, да вот выполнит ли?.. Говорят, даже и не каждый день радеет.

Впереди жены и дети кочевников уже раскладывали на ночь костер, жарили ежей, пекли репу, брюкву и все другое, любимое народом к ужину. Шелестели крыльями молясины, шумели смешанные леса, благостно и матерно покрикивали погонщики, — словом, Племя Журавлево жило обычной жизнью.

Холостых, незамужних в орде было мало, разве только самые молодые; вообще журавлевца неженатым представить трудно, почти как неженатого еврея вообразить или холостого китайца. Венчал совсем молодых единственный поп — человек хороший, хотя имен имел больно уж много, не все упомнишь. Как невозможно запомнить и весь чин журавлевского благословения молодоженов, невообразимо длинный и рифмованный, где то ли чехвостили молодых, то ли одобряли «Тигриной Катриной, Ириной, Мариной, звериной периной, куриной уриной» — и дальше еще такого же текста на час-полтора. Но под венец к бате шли охотно. Походная жизнь для холостяка — тоска, ни костерка, ни теплого куска, и так далее. Вдовые тоже быстро сходились в новые пары, и лишь сам Кавель Модестович по причине святой своей болезни, да еще несколько особых людей жили бобылями.

Хорошие тут простирались леса, хоть и пахли гарью. Жаль, в древний Арясин зайти было никак нельзя, не проедешь там кибитками, улицы узковаты. А на болотах, сказывают, на речке Псевде, есть еще один потаенный город — Россия называется. Не досягнуло туда еще Слово Журавлево, понимание Кавелево. Ничего, досягнет непременно: куда эта самая Россия денется. Начало-то Света не за горами, кто ж не знает. Вот самую малость подождать еще только, ну чуть-чуть.

Журавлев Кавель Модестович, повелитель племени, которое деревья по медленномысленности принимали за Орду, закрыл ветхий экземпляр «Наития Зазвонного». Книга у него была двоёной, если не

Вы читаете Чертовар
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату