когда очухался батюшка маленько, приступили к нему бабы, мамаши новорожденных Кавелей, с вопросом: что это за имя такое и где его в святцах искать. Батюшка раскрыл глаза и дал последнее в своей жизни объяснение: «Так ведь Кавель Кавеля убил же? Или нет? Убил? Убил! Вот… В честь и во славу великомученника Кавеля…» Больше ничего из батюшки не выжали, сыргородская «скорая», вызванная по прошлой беде еще месяц назад, наконец-то прибыла и увезла его в больницу, а там почтенный, по слухам, преставился самым тихим и скромным образом. Бабы с огорчением перекрестились и пошли нянчить шестнадцать орущих парней: все, как один, не исключая и пару близнецов, эти парни получили в крещении странное, расколовшее русскую землю имя — Кавель.
Село по множеству противоречивых соображений скоро расселили, будто коммунальную квартиру. Сперва собирались на его месте космодром строить, потом — водохранилище, еще думали под ним хоронить урановые отходы, а в итоге вселили в запустевшие избы турок-месхетинцев, от которых отплевалась Грузия. Свахинцы, более-менее великороссы, хотя с изрядным польско-белорусским подпалом, рассеялись по Руси. Юный Кавель Адамович Глинский удачно очутился в ближнем Подмосковье, в городке под названием Крапивна; еще в шестидесятые городок был насильственно включен в черту Москвы, но столичности от этого не приобрел, все равно ездить в него приходилось на поезде с Курского вокзала. Так и вырос Кавель Адамович провинциальным москвичом, для которого, несмотря на драгоценную прописку в столице, слова «поехать в Москву» означали простое: насущную еженедельную необходимость. «Все вкусное» в Крапивне было только оттуда, ибо в своих магазинах имелись преимущественно серые макароны, пластовый мармелад и плодово-ягодное вино.
Годы школьные, семидесятые, Кавель Адамович помнил смутно. Все десять лет просидел он за партой с одним и тем же мальчиком, которого звали Богдан Тертычный. Мальчик был смугл, низкоросл, коренаст, редковолос, к тому же молчалив, — словом, в товарищи годился мало, но Кавель тайно обожал соседа за то, что тот защищает его от обидного прозвища «Каша», как-то естественно возникавшего при попытке образовать уменьшительное от имени Кавель. За «кашу» Богдан, не говоря ни слова, шел прямо к обидчику и очень привычно, без единого слова выбрасывал вперед левую руку, после чего грандиозный фингал от челюсти до брови не заживал пять недель. Богдана боялась вся школа, от директора до истопника включительно. Богдан был прирожденным мстителем за себя и за своих, никогда не лез в драку первым, но всегда давал сдачи, — и очень мощно давал. Никогда не носил он пионерского галстука, тем более — комсомольского значка, никогда и никто не поставил его в угол и не выгнал за дверь. Но и другом он не был — никому. Соседа по парте защищал, видимо, потому, что считал ниже своего достоинства сидеть за одной партой с объектом издевательства.
Старшие братья обработанных Богданом остроумцев пытались отделать его, подловив по дороге домой, где угрюмый крепыш жил с матерью-медсестрой, — но все без пользы. Богдан выворачивался из-под брошенного в него кирпича, — через мгновение тот, кто рискнул кирпич бросить, лежал на дороге с множественными переломами, а Богдан уходил своей дорогой. По всем предметам были у него дежурные четверки, кроме поведения, тут Богдан требовал пятерку, и ее ставили. Пятерку по физике, однако, он получал не за страх, а за совесть, приборы слушались его, как рабы, лабораторные работы сходились до десятого знака после запятой. При всем при этом Богдан умел быть незаметным.
Только этот жутковатый защитник и оставил в душе Кавеля что-то вроде теплого чувства, ничего интересного больше школьные годы не принесли. После окончания школы Кавель Глинский почти потерял Богдана из виду, но кое-что о нем знал: в основном по каналам своей весьма привилегированной работы: Богдан бросил свой Бауманский, в армию не пошел принципиально, предпочел месяц психушки с получением несъемной «пятой» статьи, потом сошелся с женщиной старше себя на двенадцать лет и отбыл в деревню. Имелся и адрес, да много ли в адресе корысти?
Думая обо всем этом далеком, Кавель Адамович поднял полупудовую замороженную треску — и снова ударил ею о кухонный стол. С рыбины осыпалось немного льда, больше ничего не произошло, рыба была из морозильника — поддаваться усилиям безработного она не желала. Знала, наверное, эта подлая рыба, что никакой он больше не следователь Федеральной Службы по Особо Важным Религиозным Делам, а всего лишь рядовой следователь по особо тяжким преступлениям в эмведэ, проще — милиционер, мусор в прямом и переносном смысле, да и то пока что без кабинета, только в понедельник освободить место в конце коридора обещали. Знала, наверное, проклятая рыба, — Хемингуэя начиталась, не иначе, — и о том, что треску Кавель не любит и вообще готовить не умеет, знала рыба, что Кавеля в понедельник бросила жена, знала, что очень трудно становиться специалистом по несанкционированным убийствам после того, как почти пятнадцать лет ты проборолся с незарегистристрованными сектами, и очень успешно проборолся. А теперь следственный отдел у Службы ликвидировали, и остался бы Глинский у разбитого рыбьего корыта, кабы не лютая недостача следователей в простом эмведэ. Что поделаешь, когда больше ничего не умеешь?.. Пойдешь в мусора, в менты, если по научному называть эту профессию.
Разъедрить твою мать в золотую ступу, Федеральная Служба! Целый институт создали, чтобы узнать, откуда пошла на Руси ересь кавелитов. Пришли к выводу, что в девятнадцатом веке уже была, даже письменные и печатные свидетельства есть. Однако, согласно радиоуглеродному анализу старинных молясин, тех, что еще без чертовой жилы делались, время их изготовления можно датировать довольно точно: не позже восемнадцатого века, не раньше двенадцатого. Есть смутные свидетельства наличия молясин у хазар и половцев. А сами кавелиты считают, что спор их, великий вопрос, возник с той самой поры, когда… ну, Кавель Кавеля… Это все знают. А с каких все-таки пор? Бабушка на воде вилами надвое писала.
Если нижний круг из-под молясинной планки отнять, то выглядит она почти точно как богородская игрушка, только там мужик и медведь поочередно стучат по наковальне, а в молясинах наковальни нет, там стучит один мужик другого по голове, а потом наоборот. Считается, что одинаковые эти фигурки — Кавели. Берет кавелит молясину, раскручивает и начинает твердить: «Кавель Кавеля любил, Кавель Кавеля убил…» Через полчаса можно такого молящегося на операционный стол без наркоза класть и резать что хочешь, — скажем, два опыта на аппендиксе поставили — даже не кровило. Ничего, балда, не чувствует, шевелит червеобразным отростком и повторяет: «Кавель Кавеля любил…» Полный улёт, словом. Если б все кавелиты были такие, можно бы на них попросту плюнуть. Но ведь идет среди них вечная молва, что спор о Кавелях должен в России однажды разрешиться, вот только тогда и жизнь пойдет, после Начала Света. Ну, а пока что главное дело — побить оппонента.
Оппонентов же — тысячи разновидностей. Ныне давно отслуживший свою службу и расформированный Институт был до колик обрадован, найдя на втором курсе юридического факультета МГУ юношу по имени Кавель. Пьяный поп Язон наградил Глинского вместе с именем еще и будущей профессией, — парня тут же завербовали в младшие лаборанты. Тот думал, что ему работы по самое Начало Света хватит. Хватило бы, но Служба именно на сектах решила сэкономить. Ох, отрыгнется России такая экономия…
Треска не сдавалась и не поддавалась ни ножу, ни топорику. Рыба явно была упрямой кавелиткой, точно знавшей, что новую свою службу Глинский уже ненавидит почти так же, как любил прежнюю. В понедельник Глинский на эту новую работу впервые вышел, и сразу ему сунули дело об убийстве на платформе Тридцать третий километр. Дело гиблое, ни свидетелей, ни личности убитого, одинёшенький труп в отечественной одежде и с портфелем, а в том портфеле молясина, простая, типа «медведь-медведь». Что ж, «братцы-медвежатники» нынче имелись в любой деревне и в каждой подворотне, таких молясин Глинский и в коллекции не держал бы, кабы не стремление к полноте собрания. Новый начальник, подполковник с битыми змеями на погонах, приказал временно «работать дома», — что было нарушением всех законов, — но до поры Кавель Адамович решил будущего начальника преступником еще не считать. Он предполагал, что на новой его работе, как и везде, преступников окажется полным-полно. Прямо на столе начальника стояла запрещенная щеповская молясина, хозяин кабинета наивно выдавал ее за пепельницу, но Глинский был уникальным профи, не такими трюками мозги ему запудривать. Мысленно, к уже полученному делу об убийстве, Кавель Адамович завел еще и дело о преступном гнезде щеповцев, противопоставивших себя всему миру, заявляя: «Мы щепа единственно правильная, как лес порубили, так мы полетели! «Но это пока только в мыслях.
В портфеле убитого молясина типа «медведь-медведь» была очень изношенная, ее Глинский осмотрел тщательно. Надо полагать, если молясина и вправду принадлежала покойному, тот крутил ее целый день, медведи били друг друга молотами по башке, а «медвежатник» шептал: «Кавель Кавеля…» По