(«били челом») снестись с королевскими панами, чтобы начать переговоры о продлении перемирия. И вот в Москву в январе 1549 года прибыло посольство панов радных в составе витебского воеводы Станислава Кишки, маршалка Яна Камаевского и писаря Глеба Есмана (Есмановича). С русской стороны для ведения переговоров были определены дьяк Бакака Карачаров и подьячий Иван Висковатый — доверенное лицо государя{298}. Переговорный процесс оказался на грани срыва из-за несогласия иноземных послов включить в договорные документы царский титул Ивана IV и упорства русских дипломатов, настаивавших на этом включении. И тут обнаружилось, что у государя нет достаточной власти, чтобы разрешить возникшую проблему самостоятельно. Он вынужден был обратиться к боярам: «Царь и великий князь о том говорил много с бояры, пригоже ли имя его не сполна написати». А. Л. Хорошкевич по этому поводу замечает: «Примечателен сам факт такого обсуждения. Царь, которого в историографии ничтоже сумняшеся называют самодержцем, в решении весьма существенного для него и для судеб страны титулатурного вопроса обращается к мнению бояр»{299} . Действительно, Ивана в этой истории можно назвать самодержцем с большой натяжкой. Видимо, за время, прошедшее с момента июньских потрясений 1547 года, придворная партия Сильвестра и Адашева сумела укрепиться и несколько ограничить власть государя. Однако в итоге консультаций царя с боярами возобладала точка зрения Ивана, настаивающего на включении царского титула в текст перемирия{300}. Похоже, обсуждение вопроса проходило не просто. Царю пришлось долго убеждать бояр, что, по нашему мнению, отражено в словах «царь и великий князь о том говорил много с бояры». Но буквально через считаные дни Дума качнулась в противоположную сторону. И теперь Иван услышал иное: «Тако писати (без царского титула. —
Конечно же, тем, что среди бояр развернулась острая борьба по данному вопросу, в которой верх одержала думская фракция, управляемая Сильвестром и Адашевым. И тут надо заметить, что А. Л. Хорошкевич, изучавшая ход январско-мартовских переговоров 1549 года, пришла к выводу о причастности Сильвестра к составлению боярского приговора 5 февраля 1549 года, отвергшего требование Ивана IV относительно необходимости включения царского титула в «перемирную грамоту»{306}. Основанием для этого вывода ей послужила аргументация позиции Боярской Думы, имеющая нравственный, религиозный характер, запечатленный приговором 5 февраля 1549 года{307}. Этот приговор, считает А. Л. Хорошкевич, «и содержанием, и тоном, и стилистикой резко выделяется среди всех официальных документов эпохи. Ни в предшествующих (XV — первая половина XVI в.), ни в последующих (вторая половина XVI–XVII в.) сообщениях посольских книг подобной аргументации внешнеполитической позиции Боярской думы — нравственной, религиозной (а не прагматической) — не встречается. В связи с этим напрашивается предположение, что к составлению приговора 5 февраля 1549 г. оказалось причастным духовное лицо (или лица), но мыслящее, впрочем, как истинный политик и легко отказывающееся от упреков в богопротивности войны как таковой… Имя одного из тех, кто совмещал политическую деятельность с духовным саном, достаточно хорошо известно. Это благовещенский поп Сильвестр»{308}.
Развивая догадку А. Л. Хорошкевич, можно сказать, что причастность Сильвестра к составлению боярского приговора выдает явно сквозящее в нем нежелание воевать с западным соседом. Особенно наглядно оно проявится позднее, в период Ливонской войны, когда Сильвестр и Адашев всеми силами старались воспрепятствовать началу и продолжению войны, прибегая, помимо прочего, к религиозным доводам о греховности пролития христианской крови, будто с той, западной, стороны никто никогда не воевал с русскими, проливая кровь православного люда и разоряя святые храмы. Царя, хорошо знакомого с чувством христианской любви, настолько раздражали нравоучения на сей счет, что однажды он в сердцах воскликнул: «Ныне же вемы, в тех странах несть христиан, разве малейших служителей церковных и сокровенных раб Господних»{309}. Однако Грозный все же понимал определенную правоту своих оппонентов, поскольку ему хорошо было известно, что на русских землях, оказавшихся в составе Литвы и Польши, проживает немалое количество православных христиан, которые, несомненно, пострадали бы, случись война между Русью и Польско-Литовским королевством. Поэтому много позднее, в июне 1570 года, он по поводу заключения перемирия в 1549 году с Литвой и Польшей говорил послам Речи Посполитой: «Мы, как есть государи правые христьянские, жалея о христьянстве и не хотячи видети розлития крови христьянские, будучи в терпении и на себя для христьянства поступаясь, и для бояр своих челобитья, послов есмя брата своего воротити велели и потому с ними перемирье по прежним обычаям зделали»{310}. А. Л. Хорошкевич следующим образом прокомментировала эти слова Ивана Грозного: «Здесь нет и речи о той сложной международной обстановке, в которой находилась Россия в момент заключения перемирия. Зато настойчиво звучит мотив христианской любви, что, конечно, к 1570 г. стало очень актуальным для тирана, утопавшего в крови собственных подданных. Иван IV рассматривал этот акт как уступку боярам… Царь проявлял якобы образец долготерпения («на себя поступаясь»), смирения, платой за которое стали зверские казни 1570 г.»{311}. Сказывается здесь неприязнь к Ивану Грозному, переполняющая А. Л. Хорошкевич. Будь иначе, она вспомнила бы о том, что Грозный являлся глубоко религиозным, православным человеком, для которого чувство смирения и любви к ближнему не являлось чем-то неведомым и чуждым. Во всяком случае, А. Л. Хорошкевич, наверное, припомнила бы, что именно во время переговоров о перемирии с королевскими послами, обнаруживших интригу Сильвестра и дерзкое неповиновение Боярской Думы царю Ивану, в Москве состоялся (конец февраля 1549 года) «Собор примирения», где государь воочию показал свою способность к смирению и проявлению действенной христианской любви{312}. Понятно, почему Грозный говорил о своей уступке боярам. К 1570 году он значительно продвинулся в восстановлении самодержавия и мог теперь позволить себе такие речи. Пора, впрочем, вернуться к Сильвестру «с товарищи».
Факты, связанные с январско-мартовскими 1549 года переговорами в Москве, убеждают нас в том, что негативное отношение Сильвестра к войне Русского государства с Западом, сочетающееся с идеей необходимости военных действий Руси против Востока, возникло отнюдь не в связи с подготовкой к Ливонской войне. Оно было свойственно Сильвестру с самого начала правительственной деятельности в качестве временщика и отражало, судя по всему, его положительное отношение к странам Запада как родственным Руси по вере и более привлекательным в сфере политического устройства. Царь же Иван придерживался совсем другого взгляда, полагая, что западные народы, пребывающие в «папежской» схизме и зараженные «лютеровой прелестью», отошли от истинной Христовой веры, и только русский народ во главе со своим богоизбранным государем является носителем и хранителем ее. Отсюда расхождения царя с попом Сильвестром в вопросах внешней политики. Это расхождение отмечает и А. Л. Хорошкевич. «Теперь, — пишет она, — можно сказать, что взгляд Сильвестра на внешнюю политику отличался от царского. Он пренебрегал престижем и достоинством государя, все помыслы которого были направлены на самоутверждение в качестве царя, и при этом удачно играл на религиозных чувствах членов Думы, предостерегая их от опасности впасть в грех в случае борьбы лишь за «имя». Это с пониманием было