Однажды Федор Достоевский в «Дневнике писателя» проанализировал публикацию в «Петербургской газете». Среди сводок военных действий на Балканах (тогда шла очередная русско-турецкая война за освобождение южных славян от ига Османской империи) Достоевский наткнулся на описание «странного» поведения некого британского парламентария, который решил скоротать свой скучный отпуск в штабе русской императорской армии:
Около свиты появился какой-то англичанин в пробковом шлеме и статском пальто горохового цвета. Говорят, что он член парламента, пользующийся вакационным временем для составления корреспонденции «с места военных действий» в одну из больших лондонских газет
Удивленный и крайне уязвленный этой историей Достоевский пишет:
«Петербургская газета» назвала этот факт комическим. К сожалению, я ровно ничего в нем не вижу комического, а, напротив, очень много досадного и портящего кровь. К тому же в нас как бы укрепилась с детства вера (из романов и из французских водевилей, я думаю), что всякий англичанин чудак и эксцентрик. Но что такое: чудак? Не всегда же дурак или такой уж наивный человек, который и догадаться не может, что на свете не всё же ведь одни и те же порядки, как где-то там у него в углу. Англичане народ очень, напротив, умный и весьма широкого взгляда. Как мореплаватели, да еще просвещенные, они перевидали чрезвычайно много людей и порядков во всех странах мира. Наблюдатели они необыкновенные и даровитые. У себя они открыли юмор, обозначили его особым словом и растолковали его человечеству. Такому ли человеку, да еще члену парламента, не знать, где вставать, где сидеть? Да нет страны, в которой этикет имел бы большее приложение, как в Англии. Придворный, например, английский этикет есть самый сложный и утонченный этикет в мире. Если этот англичанин член парламента, то, конечно, слишком мог научиться этикету из одного того уже, как один парламент — нижний сносится с другим — высшим. И именно в том смысле: кто перед кем может сидеть, а кто перед кем обязан вставать. Если он при этом и член высшего общества, то опять-таки нигде нет такого этикета, как на приемах, обедах, балах английской аристократии во время ихнего лондонского сезона. Нет, тут совсем другое, если судить по тому, как изложен анекдот.
Тут английская гордость, но не просто гордость, а с заносчивым вызовом. Этот «друг России» не может быть большим ее другом. Он сидит, смотрит на русских офицеров и думает: «Господа, я знаю, что вы львы сердцем, вы предпринимаете невозможное и исполняете его. Страха перед врагом в вас нет, вы герои, вы Баярды все до единого, и чувство чести вам знакомо вполне. Не могу же я не согласиться с тем, что своими глазами вижу. Тем не менее, я англичанина вы только русские, я европеец, а перед Европой вы обязаны «деликатностью». Какие бы вы львиные сердца ни носили в себе, а я все-таки высшего типа человек, чем вы. И мне это очень приятно, особенно приятно изучать «деликатность» вашу передо мной, врожденную и неотразимую, без которой русский не может смотреть на иностранца, тем более на такого иностранца, как я. Вы думаете, что это всё мелочи; да мелочи-то и утешают меня, весьма забавляют, я поехал прогуляться, я слышал, что вы герои, и приехал посмотреть на вас, но ворочусь все-таки с убеждением, что, как сын Старой Англии (тут у него дрожит от гордости сердце), я все-таки на свете первый человек, а вы всего лишь второстепенные…»
Всего любопытнее в вышеприведенном факте последние строки: «Офицер окинул его с ног до головы несколько удивленным взглядом, улыбнулся слегка, пожал плечами и беспрекословно помог одеть пальто. Конечно, более ничего и не оставалось сделать». Как так: «конечно»? Почему более ничего не оставалось сделать? Напротив, именно можно было сделать совершенно другое, обратно противуположное: можно было «окинуть его с ног до головы несколько удивленным взглядом, улыбнуться слегка, пожать плечами» и — отойти мимо, так-таки и не дотронувшись до пальто, — вот что можно было сделать. Неужели нельзя было заметить, что просвещенный мореплаватель фокусничает, что тончайший знаток этикета ловит минуту удовлетворения мелочной своей гордости? То-то и есть, что нельзя было, может быть, спохватиться в тот миг, а помешала именно наша просвещенная «деликатность» — не перед англичанином этим деликатность, не перед членом этим парламента в каком-то пробковом шлеме (какой такой пробковый шлем?), — а перед Европой деликатность, перед долгом европейского просвещения «деликатность», в которой мы взросли, погрязли до потери самостоятельной личности и из которой долго нам не выкарабкаться.
Нельзя не согласиться с этим глубоким выводом великого русского писателя о собственно русском отношении к Европе. Оно всегда было излишне деликатным, что порождало у иностранцев ложную уверенность в своем безусловном превосходстве над Россией.
Высокомерное отношение к нам со стороны Запада — дело не новое. Копаясь в архивах, я смог в этом лично убедиться. Интересные свидетельства на сей счет привел в изданной в 1871 году книге «Россия и Европа» замечательный русский философ и биолог Николай Данилевский:
Вот уже с лишком тринадцать лет, как русское правительство совершенно изменило свою систему, совершило акт такого высокого либерализма, что даже совестно применять к нему это опошленное слово; русское дворянство выказало бескорыстие и великодушие, а массы русского народа — умеренность и незлобие примерные. С тех пор правительство продолжало действовать в том же духе. Одна либеральная реформа следовала за другою. На заграничные дела оно уже не оказывает никакого давления. И что же, переменилась ли хоть на волос Европа в отношении к России? <…> Смешны эти ухаживания за иностранцами с целью показать им Русь лицом;а через их посредство просветить и заставить прозреть заблуждающееся общественное мнение Европы.
Дело в том, что Европа не признает нас своими. Она видит в России и в славянах вообще нечто ей чуждое, а вместе с тем такое, что не может служить для нее простым материалом, из которого она могла бы извлекать свои выгоды.
Для этой несправедливости, для этой неприязненности Европы к России, сколько бы мы ни искали, мы не найдем причины в тех или других поступках России, вообще не найдем объяснения и ответа, основанного на фактах. Тут даже нет ничего сознательного, в чем бы Европа могла дать себе самой беспристрастный отчет. Причина явления лежит глубже. Она лежит в неизведанных глубинах тех племенных симпатий и антипатий, которые составляют инстинкт народов.
Надо признать, что все советское общество в середине 1980-х годов пребывало в состоянии политической девственности и ожидания немедленной благодати, коей Запад должен был наградить наш народ за примерное рвение к демократическому идеалу. Излишне эмоциональный, распахнутый всему миру характер молодой русской нации толкал ее на все «новенькое и модненькое», что нам подсовывали на Западе.
То, что в Европе считалось всего лишь гипотезой, в России принималось на веру без малейшего обсуждения. Любая европейская теория превращалась в России в аксиому, потом становилась мировоззренческой догмой, а затем и новой политической реальностью. Так было на Руси и в допетровские времена, и в эпоху Петра Великого, и при декабристах.
«Призрак бродит по Европе», — писали Карл Маркс и Фридрих Энгельс в своем «Манифесте» про бездомную коммунистическую идеологию, которую так и не захотел приютить у себя ни один европейский народ. Зато в России эта «нелегальная иммигрантка» быстро всех очаровала и стала полноправной хозяйкой на долгие десятилетия. Примерно то же самое произошло и в годы перестройки. Под лозунгом борьбы за «общечеловеческие ценности» СССР сбежал из зон своего влияния в Юго-Восточной Азии, Латинской Америке, Африке, но главное — в Восточной Европе и на Ближнем и Среднем Востоке. Свою собственность в этих странах он бросил на разграбление, а своих друзей — на растерзание. Затем под лозунгом борьбы за «новое мышление» СССР развалился сам.
До сих пор не могу понять, как советское руководство, санкционировавшее объединение германской