пересветовцев отправили во Францию на новые тральщики, часть — во главе со старшим офицером — в Италию — пополнять экипажи дозорных судов, построенных по русским заказам. Спасителя моего, старшего лейтенанта Домерщикова, назначили командиром вспомогательного крейсера «Млада». Но он, кажется, так и не дошел до России. Немцы торпедировали его в Атлантике.
Мне же выпало и вовсе чудное назначение. Дали мне под начало дюжину матросов и отправили в Грецию обслуживать катер русского военно-морского агента в Пирее, по-нынешнему — морского атташе… После броненосца новая служба была сущей синекурой. Матросики мои считали, что Николай Чудотворец даровал нам ее за муки, принятые на «Пересвете». Солнце, море и жизнь почти мирная… Весной семнадцатого я женился на гречанке — дочери пирейского таможенника. Кассиопея, Касси, родила мне сына. Я рассчитывал увезти их в Севастополь, как только оттуда уберутся немцы. Но все получилось не так…
Вижу, вы поглядываете на часы. Буду краток. В июне восемнадцатого, узнав из греческих газет о затоплении русских кораблей в Цемесской бухте, я счел большевиков предателями России, оставил семью и отправился в Севастополь бороться с немцами и большевиками. Поймите меня правильно, сидя в Афинах, трудно было составить себе правильную картину того, что происходило в Крыму, а тем более в Москве.
С немцами мне бороться не пришлось, в ноябре восемнадцатого они убрались сами; с большевиками, слава Богу, тоже не воевал. Меня, как механического офицера, определили инженером-механиком на подводную лодку «Тюлень». На ней я и ушел в Бизерту вместе с остатками Черноморского флота в ноябре двадцатого…
Мы сидели перед ним, трое невольных судей чужой жизни. Еникеев говорил с трудом, и не потому, что отвык от родной речи. Он боялся, что ему не поверят, подумают, будто он набивает себе цену…
Судьба его в наших глазах походила на прихотливо искривленный ствол деревца, чудом выросшего где-то над пропастью. Чужбина — та же пропасть, а вот поди ж ты, удивлялись мы про себя, выжил, прижился, даже корни пустил.
Что это было? Исповедь? Оправдание? Или он подводил черту прожитому?
— Теперь, когда вы знаете мою историю, — вздохнул Еникеев, — я хочу попросить вас об одном одолжении.
Он дотянулся до картоньера, выдвинул ящичек и достал из него старый морской кортик. Ласково огладил эфес и граненые ножны, тихо звякнули бронзовые пряжки с львиными мордами.
— Когда вернетесь в Севастополь, — Еникеев вздохнул, — бросьте мой кортик в море возле памятника затопленным кораблям. — Он решительно протянул Разбашу кортик — рукояткой вперед. — Беру с вас слово офицера.
Разбаш глянул на нас и выразительно кашлянул.
— Слово офицера.
Еникеев еще раз заглянул в ящик.
— А это вам всем от меня на память. Берите! Здесь это все равно пропадет… В лучшем случае попадет в лавку старьевщика.
Разбашу он вручил личную печатку, мне — корабельный перстенек в виде серебряной якорь-цепи с накладным крестом и якорьком, Симбирцеву нагрудный знак офицера-подводника русского флота.
В узкое полукруглое окно вплывал вечерний шар тунисского солнца. Оно уходило за Геркулесовы столпы, чтобы подняться утром с той стороны, где в далекой синей мгле, за ливанскими кедрами и стамбульскими минаретами, белеют севастопольские бастионы…
Глава вторая. Перстень с «Пересвета»
Я был уверен, что вся эта бизертская история закончилась для меня приношением севастопольской бухте еникеевского кортика. Я и подумать не мог, что очень скоро она продолжится, да так, что имя «Пересвета» на многие годы лишит меня душевного покоя и поведет в долгий путь, то печальный, то радостный, по городам, архивам, библиотекам, домам… Я прочту никем не придуманный и никем не записанный роман в письмах, документах, фотографиях, сохранившихся и исчезнувших, роман в судьбах книг, моряков и их кораблей.
Я в самом деле прочитал его — под стук вагонных колес, скрип старинных дверей, шелест архивных бумаг. Прочитал, как давно ничего не читал, — с болью, с восторгом, с замиранием сердца. Но мне не пересказать этот роман так, как я его пережил там — под сводами хранилищ памяти и в стенах многолюдных ленинградских — петроградских еще — квартир, в суете чужих столиц и благородной тиши библиотек. Попробую лишь расположить события и встречи, открытия и находки в том порядке, в каком они мне выпали…
Непривычно, должно быть, выглядели наши черные флотские шинели на улицах сухопутной Вены. Но венцы знали: к ним с визитом дружбы пришли советские речные корабли, наследники тех самых дунайских бронекатеров, что в апреле сорок пятого освобождали здешние берега от гитлеровцев.
Я участвовал в том походе как корреспондент «Красной звезды».
Гости в форменках были нарасхват. Бургомистр Вены дал в ратуше большой обед в честь советских моряков. Потом отряд разбился на группы: одна поехала на встречу с венскими комсомольцами, другая — в понтонный батальон австрийской армии, а наша — с баянистом, танцорами и певцами — в клуб прогрессивной эмигрантской организации «Родина». Соотечественники, осевшие в Австрии в разные времена и по разным причинам, встретили нас радушно, усадили за большой чайный стол. Моими соседями оказались старушка из княжеского рода Бебутовых и немолодой — лет за семьдесят, — но весьма энергичный, как я понял, венский юрист, назвавшийся Иваном Симеоновичем Палёновым.
Меня интересовала Бебутова: в разговоре выяснилось, что она из рода Багратионов. Венский юрист попытался вклиниться в нашу беседу, сообщив, что и его прадед тоже участвовал в Отечественной войне 1812 года, оставив след в ее истории. Однако речь шла только о Багратионе…
Улучив паузу, Палёнов вдруг спросил меня:
— Простите за любопытство, откуда у вас перстень с «Пересвета»?
Подарок Еникеева я носил и по сю пору ношу на безымянном пальце левой руки. Я коротко рассказал о встрече в Бизерте и в свою очередь спросил: почему он решил, что перстень связан с «Пересветом»?
— Как же, как же! — обрадовался перехваченному вниманию Палёнов.
Вот его удивительный рассказ.
— На русском флоте была традиция: корабельные офицеры заказывали фирменные перстни, браслеты или брелки на всю кают-компанию. По ним, как по опознавательным знакам, узнавали, кто с какого корабля. У пересветовцев была своя эмблема: соединенные крест, якорь и сердце — вера, надежда, любовь…
Предвижу ваш новый вопрос: откуда мне это все известно? Видите ли, история русского флота — моя страсть, мое хобби, как принято теперь говорить. Могу выдать вам любую справку по любому русскому кораблю начала века. Собственно, я и в клуб сегодня припожаловал, чтобы живых моряков послушать, на блеск морского золота полюбоваться… Впрочем, это лирика!
Ну, а «Пересветом» я занимался особо. Году эдак в сорок седьмом здесь, в Вене, скончался бывший лейтенант русского флота Кизеветтер. При Временном правительстве он входил в состав комиссии по расследованию обстоятельств покупки, плавания и гибели крейсера «Пересвет». Обстоятельств, надо сказать, весьма туманных. Англичане, под чьим протекторатом находился крейсер во время перехода из Японии в Александров-на-Мурмане, категорически утверждали, что «Пересвет» подорвался на германской плавучей мине. Большая же часть спасенной команды склонялась к мысли, что корабль был взорван с помощью «адской машинки», пронесенной на крейсер во время стоянки в Порт-Саиде. Я тоже убежден в этом. Весь вопрос: кто ее принес?
Я читал собственноручные показания матросов. Дело в том, что Кизеветтер вывез из России свой довольно солидный архив: фотоснимки, копии показаний, переписку с офицерами «Пересвета», дневник следствия… После его кончины я приобрел эти бумаги. И провел своего рода доследование. Льщу себя