характере такое терпение было настоящим чудом; этим я был обязан Аннетте. О, если бы знали, как искренно, от всей души, я желал, чтобы в одну из экскурсий Блонди какой-нибудь благодетельный жандарм схватил его за ворот! Я льстил себя надеждой, что это случится скоро. Всякий раз, что ему случалось замешкаться долее обыкновенного, я уже надеялся, что настала минута, когда я буду избавлен от этого негодяя, — но увы! Он вскоре появлялся, и с ним возвращались мои треволнения.
Однажды я увидел его идущим с Дюлюком и бывшим чиновником, Сен-Жерменом, которого я знал еще в Руане, где он временно пользовался репутацией довольно честного человека. Сен-Жермен, для которого я был негоциантом Блонделем, был очень удивлен, встретив меня, но Блонди в нескольких словах дал ему понятие о моей истории; он отрекомендовал меня «продувным плутом»; тогда доверчивость заменила удивление, и Сен-Жермен, который, при встрече со мной наморщил было лоб, при этой рекомендации вдруг просветлел. Блонди уведомил меня, что они все трое отправляются в окрестности Санлис и просил меня одолжить ему свою плетеную таратайку, которую я употреблял для разъездов по ярмаркам. Обрадовавшись надежде избавиться наконец от этих негодяев, я поспешил дать им записку к тому лицу, у которого находилась моя тележка. Им выдали экипаж с упряжью, они пустились в путь, и десять дней я не получал от них никакой вести. Наконец явился Сен-Жермен; он имел взволнованный вид и казался разбитым от усталости.
— Ну, — сказал он, — товарищи заарестованы!
— Арестованы! — повторил я в порыве неудержимой радости, но, овладев собою, я стал осведомляться о подробностях происшествия, стараясь казаться встревоженным.
Сен-Жермен вкратце рассказал мне, как Блонди и Дюлюк были арестованы, собственно, потому, что путешествовали без документов; я не поверил ему ни слова и остался при мысли, что они, вероятно, удрали какую-нибудь неблаговидную штуку. Меня подтвердило в моих подозрениях то, что на мое предложение послать им денег Сен-Жермен ответил, что это было бы бесполезно. Отправляясь из Парижа, они имели на троих пятьдесят франков; конечно, с такой скромной суммой им трудно было бы сберечь кое-что, как же случилось то, что они до сих пор не нуждаются? Прежде всего мне пришла в голову мысль, что они, вероятно, совершили какую-нибудь крупную покражу, и что им не с руки рассказывать о ней, но вскоре я узнал, что дело шло о более важном покушении.
Через два дня после возвращения Сен-Жермена мне вздумалось пойти посмотреть свою таратайку. Осматривая тележку внутри, я заметил на белой с голубым парусинной обивке красноватые следы, очевидно, недавно замытые; потом, открыв важу, я нашел ее наполненной кровью, будто там лежал труп. Все стало мне ясным — истина оказалась еще ужаснее всех моих подозрений. Я не колебался в своем решении; еще более заинтересованный, нежели сами убийцы, в уничтожении всех следов злодеяния, на следующую ночь я отвез таратайку в уединенное место на берегу Сены. Дойдя до Берси, я поджег солому и хворост, которыми набил экипаж, и удалился только тогда, когда от него осталась одна зола.
Сен-Жермен, которому я на другой день сообщил мои наблюдения, — не сказав, однако, что сжег тележку, — признался мне, что в ней был спрятан труп извозчика, убитого Блонди между Лувром и Даммартен, пока не нашли случая бросить его в колодец. Этот негодяй, самый отважный, самый наглый, какого только мне случалось видеть, говорил об этом преступлении, как о невиннейшем поступке; с улыбкой на губах и самым развязным тоном он перечислял малейшие подробности злодейства. Он наводил на меня ужас; я слушал его с омерзением. Когда он сообщил мне, что ему надо достать отпечатки замков одного дома, жильцы которого были мне известны, мое замешательство и страх дошли до крайних пределов. Я хотел сделать ему некоторые замечания.
— А мне-то что за дело, что ты знаешь их?.. Тем более удобно, по-моему. Тебе известны все ходы, поведешь меня, и наживу разделим по-братски… Ну полно, — прибавил он, — нечего тут мямлить, мне нужны отпечатки, слышишь ли?
Я подал вид, что на меня действует его красноречие.
— Давно бы так! — воскликнул он. — А то к чему тут церемониться да чваниться? Лучше бы молчал, надоел ты мне со своими иеремиадами. Наконец, теперь-то дело в шляпе; идет пополам?
Боже мой! Что за сделка! К чему было радоваться аресту Блонди? Я положительно попадал из огня да в полымя. Блонди еще принимал в расчет некоторые соображения, Сен-Жермен — никогда, он был гораздо настойчивее в своих требованиях. Ежеминутно подвергаясь опасности быть скомпрометированным, я решился сделать попытку перед г. Анри, начальником охранительной полиции в префектуре. Я отправился к нему. Описав ему свое положение, я объявил, что если желают допустить мое жительство в Париже, то я готов сообщить множество весьма важных сведений о беглых каторжниках, которых я знал убежища и планы.
Г. Анри принял меня довольно благосклонно, но, подумав с минуту, он ответил, что не может принять на себя никакого обязательства относительно меня.
— Это вам не мешает сделать мне разоблачения, — продолжал он, — мы обсудим, заслуживают ли они внимания, и тогда, может быть…
— Ради Бога, — перебил я, — без неопределенностей; это подвергает опасности мою жизнь: вы не имеете понятия, на что способны люди, которых я намерен выдать вам, и если мне придется вернуться в галеры после того, как станет известным, что я имел сношения с полицией, то я человек погибший.
— В таком случае об этом говорить не стоит.
И он отпустил меня, не спросив моего имени.
Неудача моей попытки приводила меня в отчаяние. Сен-Жермен не преминет вернуться, он, наверное, принудит меня сдержать свое слово. Я положительно терял голову. Что мне было делать: должен ли я был предупредить ту личность, которую мы условились ограбить сообща? Если бы представилась какая-нибудь возможность избегнуть участия в этом деле, тогда было бы не так опасно предупредить жертву. Но я обещал свое содействие; по-видимому, не было никакой возможности избавиться от своего обещания, и я ждал его, как смертного приговора. Прошла неделя, наконец, две, три, в беспрерывной тревоге. По прошествии этого времени я вздохнул посвободнее; через два месяца я успокоился вполне, полагая, что Сен-Жермена где-нибудь арестовали, как его двух товарищей. Аниетта горячо молилась, сожгла несколько восковых свечей, прося у Бога оставить этих людей на их теперешнем месте. Наши муки были продолжительны, минуты спокойствия, напротив, очень кратки: они предшествовали катастрофе, решившей судьбу моей жизни.
3 мая 1809 года, на рассвете, я был внезапно разбужен стуком во входную дверь моей лавки; я быстро сошел вниз, чтобы узнать, в чем дело, и уже намеревался снять засов, как вдруг услышал разговор вполголоса:
— Он малый здоровенный, — говорил один из них, — надо принять предосторожности!
Конечно, я более не сомневался в том, что значит этот ранний визит, и поспешно побежал назад в свою комнату. Аннетта уже успела узнать об угрожавшей мне опасности; она открыла окно и пока начала разговор с полицейскими, я в одной рубашке лечу по черной лестнице в верхние этажи. Добравшись до четвертого, я осматриваюсь кругом — ни души, прислушиваюсь — я один-одинешенек. В углублении стены стоит кровать, прикрытая в виде полога обрывком полинялого малинового штофа. Убежденный, что лестница уже охраняется снизу, я прячусь под матрасы. Едва успел я примоститься, как в комнату кто-то входит, начинается разговор, я по голосу узнаю молодого мальчика, некоего Фоссэ, которого отец, по ремеслу медник, лежал в соседней комнате. Завязался следующий разговор:
СЦЕНА ПЕРВАЯ.