других, оставшихся по ту сторону. Однако мимо двери проходят беззаботные глупцы, которые совершенно ничего не замечают. Люди за дверью почему-то симпатизируют этим глупцам. «А неплохо будет, если мы пустим нескольких из них к нам, — размышляют они. — Пусть увидят, какими мы стали, и станут такими же, вместе мы будем сильнее». А в это время некоторые глупцы на улице начинают понимать, что объявление — знак, извещающий о исключительности тех, кто внутри. К тому же объявление — как в случае с нашим прохожим — заставляет прохожих ощущать себя лишними. Прохожий, заметив, что он стоит перед дверью дольше, чем следовало бы, думает, что из-за этого объявления мир словно разделился на две части. На тех, кому можно войти, и тех, кому нельзя. В этот момент прохожий, уже окончательно очнувшийся от грез, приходит к выводу, что все разговоры о самоидентификации — не что иное, как обычное хвастовство неуверенных в себе людей с манией величия. В душе его растет гнев. Кто там, кто же там, за дверью? Ему впервые хочется войти. Но он не собирается участвовать в игре этих самовлюбленных людей. Потому что ему достаточно двух-трех секунд, чтобы понять, что происходит у них в головах. И почти сразу он поймет, что может легко открыть дверь. Ее можно открыть вдвоем или втроем, толкнув или навалившись плечом. Будь это не так, объявление бы не повесили. Значит, чтобы суметь войти, достаточно попросить помощь одного-двух собратьев по несчастью. И вот сейчас прохожий, остановившийся перед дверью, пытается представить новый мир, который раскроется перед ним. Он вместе с теми, кого не пускают внутрь, устроят обсуждение своих достоинств. В этой ситуации очень важно определить, кто он сам такой, что собой представляет. У него должно хватить сил противостоять людям за дверью. Так прохожий задумывается о себе, о своих достоинствах, об отношениях, имуществе, удовольствиях — и каждая из этих составляющих становится обязательным атрибутом его характера, его личности. А те, кто не такой, как он, порой раздражают его. И в то же время он чувствует, что люди, повесившие на двери объявление, предвидели эту ситуацию. Но он, естественно, не собирается подстраиваться под них и менять себя только потому, что таков план их игры. У него припасен эффектный ход, но сначала ему стоит определиться, какова его цель. «Я хочу войти? — размышляет человек, еще недавно задумчиво бродивший по улицам. — Или я должен прежде понять, какие достоинства отличают всех нас, кого не пустили войти?» Он испытывает гнев, он злится потому, что ему с каждой минутой все обиднее, что его не пустили. Его это унижает — он ведь ничем не отличается от тех, за дверью. Сейчас он понял — этот человек, который смотрит на объявление на двери, — что впервые уязвлена его гордость, о существовании которой он и не подозревал, когда недавно задумчиво брел по улицам. Ему хочется посмеяться над своей уязвимостью и обидчивостью и забыть обо всем; ему хочется продемонстрировать свою независимость. Интересно, а заметили ли люди, написавшие «Входа нет!» и уверовавшие в собственную исключительность, что они унизили и обидели других? Наш прохожий думает, что это и было их главной целью — унизить его и тех, кто похож на него. Им это удалось: он чувствует растущую обиду А потом вдруг включается разум. Да люди, повесившие это объявление, наверное, не подумали о том, что кого-то расстроят, они просто хотели уберечь себя, отделиться от уличной толпы… Но они должны были предположить, что могут обидеть и унизить других. Людей, которые не обращают внимания на чувства других, можно назвать эгоистичными и бессердечными. «Очень не люблю тех, кто думает только о себе», — думает человек, все еще чувствуя обиду. Мы можем предположить, что его огорчило не столько объявление, сколько то, что унизили его «я». С этой мыслью тяжело свыкнуться, ведь она свидетельствует о том, что причина огорчения кроется в ощущении собственной неполноценности, осознании собственных недостатков. Человек, стоящий сейчас перед закрытой дверью, думает, что повесившие объявление предвидели, что оно может оскорбить чьи-то чувства и вызвать гнев. Но он рассуждает достаточно трезво для того, чтобы понимать — гнев его не совсем справедлив.

Глава 47

ГДЕ ЕВРОПА?

Я шел по какой-то улице в Бейоглу, самом европеизированном районе европейской части Стамбула, и вдруг случайно наткнулся на магазин старой книги. На этой извилистой узкой улочке, где мне были знакомы все ремонтные мастерские, все магазинчики по продаже зеркал или мебели, появился новый магазин.

Внутри магазин очень отличался от лавок стамбульских букинистов, торговавших пыльными рукописями и книгами; там не было ни башен пыльных томов, ни книжных завалов, ожидавших, пока букинист их разберет и оценит. Везде было чисто и аккуратно, книги были расставлены на полках. Это был один из так называемых «книжных антикварных магазинов», которые постепенно вытесняли старых букинистов из этого района Стамбула. Я разочарованно смотрел на переплеты книг, выстроившихся на полках, как войска на параде.

Мое внимание привлекли юридические книги на греческом языке, стоявшие на полке в углу. Должно быть, они принадлежали какому-нибудь давно умершему или переехавшему в Афины греческому адвокату, а так как в Стамбуле осталось немного греков, которые могли бы купить эти старинные книги, полагаю, что продавец решил выставить их на пустых полках нового магазина из-за шикарных переплетов. Я взял их и погладил обложки, думая не о содержании или переплете, а о том, что род их бывших хозяев, вероятно, восходил ко временам Византийской империи; и вдруг я заметил книжки, стоявшие рядом с ними — восемь толстых томов Альбера Сореля «Европа и французская революция», изданные в начале двадцатого века. Я часто встречаю эти книги в букинистических магазинах. Турецкий писатель Нахит Сырры Орик перевел эти толстые тома на турецкий язык, продемонстрировав их нынешнюю актуальность, и они были изданы Министерством национального образования европеизирующейся Республики. Я знаю, что очень многие стамбульские интеллигенты, вне зависимости от того, говорили ли они дома на греческом, французском или турецком языках, читали эти тома Альбера Сореля, но знаю по себе, что они искали в них связь не с собственным прошлым или воспоминаниями, как французские читатели, а намек на свое будущее, свои мечты о Европе.

Для тех, кто, как я, живет благодаря лишь книгам на границах европейского мира, Европа всегда была мечтой, счастливым будущим, образом желанным или пугающим; близкая цель — или опасность. Будущее — но никогда не воспоминания.

Поэтому мои воспоминания, связанные с Европой, являются скорее мечтами, а не воспоминаниями — насколько я способен воспринимать их в абстрактной форме: у меня нет воспоминаний о Европе. Все, что у меня есть — это мечты и фантазии о Европе человека, живущего в Стамбуле. Когда мне было семь лет, я провел все лето в Женеве, где отец работал инженером. Когда я впервые услышал звуки церковных колоколов, я почувствовал, что ощущаю себя не в Европе, а в христианском мире. Как и турки, приезжавшие в Европу сгустить деньги, заработанные на торговле табаком, или те, кто искал в Европе политического или экономического убежища, я тоже бродил по улицам европейских городов, восхищенный, растерянный и слегка изумленный, возможно, с непривычным чувством свободы, но мои воспоминания о том, что я видел в витринах, в кино, на лицах людей и на улицах, были моими впечатлениями о воображаемом будущем. Таким, как я, Европа интересна только как образ будущего — или как угроза.

Так как я — один из многочисленных интеллектуалов, живущих на задворках Европы, страстно увлеченный этим будущим, мне часто попадаются исторические тома Сореля в стамбульских книжных магазинах. Когда Достоевский сто тридцать лет тому назад опубликовал в журнале свои впечатления о Европе, он спросил: «Кто из нас, русских, что читают газеты и журналы, не знает Европу в два раза лучше, чем Россию? — А затем то ли в шутку, то ли всерьез добавил: — На самом деле Европу мы знаем в десять раз лучше, но я говорю в два раза, чтобы не было стыдно». Столь нездоровый интерес к Европе является многовековой традицией многих интеллектуалов, живущих на периферии. Если одна составляющая этой традиции — чрезмерная тоска по Европе — кажется постыдной, как у Достоевского, то другая составляющая позволяет считать ее естественной и неизбежной. Конфликт между двумя этими подходами взлелеял литературу — временами обличающую, гневную, временами абстрактную, философскую, временами ироничную, так что я ощущаю родство именно с этой литературой, а не с великими традициями Европы или Азии.

Главная идея этой традиции заключается в том, чтобы не быть безразличным к Европе. В Турции все еще продолжаются споры по поводу отношения Турции к Европе, которые вновь усилились после того, как в 1996 году исламистская Партия благоденствия стала частью коалиционного правительства, и каждый раунд

Вы читаете Другие цвета
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату