Остальные уже рассаживались по местам у накрытого на террасе стола.
— Всем привет. Я — Гарри. — Он крепко — пожалуй, даже чересчур крепко — пожал руку сначала Маурицио, потом Кьяре и запечатлел поцелуй на щеке синьоры Доччи, нахмурившейся больше для виду и слегка порозовевшей от удовольствия.
Кьяра тут же приметила у братьев черты сходства — цвет волос, линию подбородка, широкий рот.
— Адам не любит, когда кто-то говорит, что мы похожи. Считает себя красавчиком — и высокий, и смазливый.
— Он и впрямь выше, — сказал Маурицио.
— Это я сутулюсь. — В подтверждение своих слов Гарри подтянулся и выпрямил спину.
Маурицио состроил скептическую гримасу.
— Ладно, согласен. К тому ж у меня еще и ноги кривые. Но зато не такие тощие, как у него. Его вы в таких шортах не увидите.
— Не стану спорить, — парировал Адам. — Я бы в них даже в гроб не лег.
Все рассмеялись, и дальше настроение уже не менялось. Разговор катился легко, пока синьора Доччи не поинтересовалась у Гарри, какое впечатление произвела на него Флоренция.
— Она меня разочаровала.
— Разочаровала?
— Честно говоря, да.
— Вообще-то честности от тебя никто не требует, — заметил Адам.
Гарри пропустил реплику мимо ушей.
— Сам не знаю, чего я ожидал. Наверное, чего-то более романтического. Город же оказался таким… — он нахмурился, подыскивая нужное слово, — таким маскулинным.
— Маскулинным? — удивленно переспросила Кьяра.
— Крупным, дерзким, наглым… жестким. Взять, к примеру, тот собор…
— Он самый. Будем откровенны, при виде его рука вовсе не тянется к карандашу, а воображение не рождает поэтические строчки.
Адам заметил скользнувшую по губам Маурицио улыбку. Синьора Доччи и Кьяра приняли боевую позу.
— Многие поэты посвящали стихи
— Стихи? Скорее, стишки, верно?
Маурицио рассмеялся, за что удостоился укоризненного взгляда матери.
— Я понимаю, что имеет в виду Гарри, — сказал он. — Флоренция не Сиена, не Падуя и не Венеция. Она куда более крепкая и грубая. Разочароваться, увидев ее впервые, совсем не трудно.
К несчастью, столь пренебрежительная оценка великого города спровоцировала Кьяру выступить в защиту непревзойденного культурного наследия Флоренции. На это Гарри ответил с еще меньшей дипломатичностью, заявив, что, по его мнению, флорентийское искусство сильно переоценено и не дотягивает до высших стандартов.
— Вот как? — изумилась синьора Доччи.
— Да.
На взгляд Гарри, эпоха Ренессанса знаменовала собой низшую точку развития западного искусства. Как и в случае с большинством проповедуемых Гарри теорий, оригинальность гипотезы дополнялась страстной убежденностью в своей правоте, которая и позволяла если не закрыть полностью, то, по крайней мере, замаскировать зияющие пробелы его аргументации.
Гарри не отрицал, что художники и скульпторы того времени сделали большой шаг в плане репрезентативного реализма, но ставил под сомнение прогрессивность этого шага. Означал ли переход к реализму также и продвижение к лучшему искусству? Не было ли средневековое искусство, при всех его искажениях, диспропорциях и стилизациях, более правдивым уже потому, что не пыталось обмануть зрителя? И не было ли искусство Ренессанса в чем-то сродни ловкости иллюзиониста? И разве иллюзия не исчерпала себя почти полностью? Умение создавать ощущение глубины на плоском полотне или добиваться почти физической точности в изображении человеческой фигуры в какой-то момент вышло для художника на первый план, приобрело большее значение, чем изображаемый объект, та высшая, святая цель, служить которой должно произведение искусства. Все то, что он видел в музеях и галереях Флоренции — за редким исключением, — оставило его равнодушным. Одним из исключений Гарри назвал статую Давида в Академии.
Ее он просто возненавидел.
Громадный памятник сентиментальному любованию человека самим собой, триумф формы над содержанием, стиля над сущностью — так охарактеризовал Гарри признанный шедевр Микеланджело. Где ужас юного пастушка, вышедшего сразиться один на один с вражеским великаном? Единственное свидетельство оного Гарри обнаружил между ногами Давида. Страх, как холод, делает то же самое с вашим пенисом, объяснил он, обращаясь к дамам. Нет, этот «узкобедрый Нарцисс» более похож на «какого-нибудь слабоумного подростка, прихорашивающегося перед зеркалом к намечающейся вечеринке».
Как и рассчитывал Гарри, его оценки вызвали бурные дебаты. Мало что доставляло ему такое же удовольствие, как интеллектуальная стычка. Сравниться с ней могло разве что красное вино, которое, к сожалению, изливалось в стаканы на всем протяжении ланча. Спор и вино — потенциально взрывоопасная комбинация.
Взрыва удалось избежать только потому, что при первых признаках агрессивности Адам, внимательно наблюдавший за развитием ситуации, вытащил брата из-за стола, объяснив, что хочет показать ему сад.
Гарри не стал упираться и только спросил, можно ли взять с собой стакан. Никто не возражал.
Спускаясь по тропинке, Адам поймал себя на том, что не испытывает ставшего привычным волнения. Сад одолел его еще до того, как размышления о смерти Эмилио вытеснили все прочие мысли. Делиться с Гарри своими гипотезами он не стал, упомянув лишь, что Федерико Доччи сохранил память о своей жене в образе Флоры, богини цветов.
Едва миновав брешь в тисовом заслоне, Гарри остановился. Перед ними мрачным тоннелем вытянулась аллея деревьев.
— Веселенькое местечко.
Больше Гарри не сказал ничего, пока они не вышли на открытое пространство у подножия амфитеатра. Он посмотрел на статую Флоры, на нависшую над ней триумфальную арку, потом повернулся, окинул взглядом долину и сжимающие ее с двух сторон деревья.
— Что думаешь? — спросил Адам.
— Красиво. Но немного жутковато.
— Что еще?
— Проверяешь?
— Нет.
Он не собирался устраивать Гарри проверку, но хотел посмотреть на все его глазами, оценить свежим взглядом. Может быть, что-то обратит на себя внимание.
— Мне нужна помощь.
— От меня?
— Теперь ты понимаешь, до какого края я дошел.
Гарри прочитал вслух надпись на триумфальной арке.
— Не Флора —
— Как и Флора.
— Точно.
— А эта статуя? Она?
— Это богиня.