изоляции не только от нацизма, но и от военно-исторической стороны дела. К тоталитарной идеологии, идеологам-тиранам и рифмующимся с ними массовым баранам Бродский относился с отвращением и презрением. Но как-то в его воображении дистиллировался поэтический образ солдата со шмайсером на груди, тоскующего по своей девушке и т. п. Это было не так уж уникально. У Солженицына в 'Круге первом' герой с сочувствием упоминает немецкую 'Soldatentreue' (солдатскую верность). Не говоря уж о том, что среди самых популярных писателей эпохи был Ремарк, чьи романы замешены на Soldatentreue, эротике и жалости к загубленной молодой жизни. Еще в России Иосиф читал Курцио Малапарте, его жесткую военную журналистику, столь отличную от риторики Эренбурга, Шолохова и Алексея Толстого. Ему уже взрослому нравились фильмы про войну. Он сам мне рассказывал, что на просмотре американского патриотического боевика 'Самый длинный день' о высадке в Нормандии, когда в конце зазвучал американский гимн, он вскочил и слушал стоя. Не сомневаюсь, что это было отмечено всеми стукачами московского Дома кино. А Вероника вспомнила, как однажды они пошли в популярный ресторан в Париже, у дверей была очередь, они отстояли, но швейцар по своим швейцарским соображениям начал пропускать кого-то вперед. Вероника стала качать права, и швейцар слегка ее оттолкнул. Тут же ей пришлось хватать за руки Иосифа, который, рассвирепев, пытался расправиться с хамом, при этом крича (по-английски): 'Забыл, подонок, что мы вас освободили!' В минуту гнева он уже не отделял себя от тех, кто высаживался в Нормандии. Но, видно, поэтика солдатчины казалась ему наиболее органичной у немцев. Можно рассматривать эти сентименты как привезенные из побежденной Германии военные трофеи, подобно фильму про Марию Стюарт с Зарой Леандер.

Его единственное стихотворение на эту тему, 'Лили Марлен', куда более лирично, чем пародийно. 'Лили Марлен' Иосиф с чувством и очень музыкально пел в подвыпившей и подпевавшей компании. Это — вольный перевод популярного в годы Второй мировой войны по обе стороны Западного фронта шлягера. Иосиф сохранил основные образы оригинала — свидание под фонарем за воротами казармы, страх быть убитым и надежду вернуться, — но 'устервил' эту банальную военно-лирическую образность. (Его выражение, не вполне довольный каким-нибудь текстом, он говорил: 'Надо бы еще устервить'.) У Иосифа — кружащиеся попарно осенние листья вместо 'вечернего тумана', круглые коленки вместо 'dein verliebter Mund' и развернутые на два куплета окопные переживания вместо одной строки 'и если со мной приключится беда'. Так же, может быть, и не вполне сознательно он переводил с банального на поэтический в другой, советской, военно-лирической песне, которую тоже иногда напевал: '.. и лежит у меня на погоне осторожная ваша рука…' (в оригинале Е. Долматовского 'на ладони'). Если какая-то лирическая реальность исчезла из 'Лили Марлен' в вольном переводе Иосифа — это фигура 'камрада', приятеля- часового: 'Уже часовой кричит: 'Опаздываешь к отбою, это тебе обойдется в трое суток (Schon rief der Posten, / Sie blasen Zapfenstreich/DasKann dreiTagekosten)…' — 'Товарищ, уже иду (Kam'rad,ich komm sogleich)…'' Но немецким словом 'Kamerad' он обычно заменял; в разговоре слово 'друг', словно бы военный оттенок, который он там улавливал, усиливал этическое содержание слова. В 65-м году, рассказывал о том, что так и осталось для него главной личной катастрофой, он, чтобы я лучше понял, в чем дело, сказал: 'Это как будто ты был на фронте, а твой камрад спал с твоей женой…' В 1994 году он написал прощальное стихотворение 'Меня упрекали во всем, окромя погоды…' и в английском автопереводе назвал его 'Taps' ('Отбой', немецкое 'Zapfenstreich' из третьего куплета 'Лили Марлен'). Принятый в американской армии со времен Гражданской войны сигнал отбоя полагается также играть, когда тело солдата предают земле. Исполняемый горнистом, он удивительно красив, душу выворачивает.

В Норенской, рассказывал Иосиф, их однажды отправили в лес трелевать бревна вдвоем с его домохозяином Пестеревым. Важить (подцеплять и катить ствол длинными жердями-вагами) и подтаскивать (трелевать) бревна к лесной дороге — работа тяжелая (я знаю — трелевал, когда нас посылали работать в колхозы). День был осенний, холодный. Хозяин и работник не слишком заботились о выполнении нормы и больше сидели на бревнах, перекуривали. Пестерев вспоминал войну. По рассказу получалось, что война была самое счастливое время его жизни. Он почти сразу попал в плен и до конца войны работал в Германии на бауэра. И такой там был порядок, и так сытно кормили, и так все было справедливо, и так богато и культурно живут немцы, даже деревенские, Иосиф Александрыч… Между тем закапал и становился все сильнее и ледянее дождик. Сидеть стало очень мокро и холодно, и Иосиф предложил поработать, чтобы согреться. Пестерев же продолжал свои сладкие воспоминания. Замерзая, Иосиф снова предложил поработать, подвигаться. Но Пестерев этого просто не слышал: дождь не дождь, но как это работать, если надсмотрщиков поблизости нет и можно сидеть и курить. И тогда окоченевшего Иосифа осенило. Он встал и гаркнул: 'Arbeit!' Пестерев быстро поднялся и взялся за вагу.

Марина

У Иосифа смолоду было много друзей, в том числе близких, таких, кого он любил и кому полностью доверял. Но у него не было желания всех их между собой перезнакомить и подружить. Получались группы друзей, между собой разделенные почти непроницаемыми перегородками, вроде отсеков подлодки. Я был в одном отсеке с Уфляндом, Виноградовым, Ереминым, Герасимовым. С Рейном, Бобышевым, Найманом мы общались, а вот ранних геологических друзей совсем не знали. С Яшей Гординым я был издавна, но мало знаком, с Гариком Восковым подружился после отъезда Иосифа, так же как с Чертковым. Никого не знал из московских друзей. Сергеева я так никогда и не видел. Кое-кого из Литвиновых-Слонимов встречал случайно и мимолетно. С Голышевым встретился только на похоронах Иосифа. С удивительным Мишей Ардовым я познакомился в 1998 году в Москве, потом еще встречался в Америке, иногда мы переписываемся. Я не знал Ахматову и весь ее круг — Чуковскую, Н.Я. Мандельштам, Томашевских. Надо остановиться, ибо список близких Иосифу людей становится слишком длинным и конец его теряется в тумане моего неведения.

Марину я почти не знал до того, как Гарик, после отъезда Иосифа, привел ее к нам на Светлановский и она промолчала весь вечер. Редко-редко она появлялась в 'Костре'. Этому всегда предшествовали драматические сцены в редакции: 'Срывается график!' Телефона у нее то ли не было, то ли она к нему не подходила. Наша крошечная старушка-курьер Мария Рафаиловна возвращалась и докладывала, что звонила-звонила, но дверь не открыли. Иногда в конце концов она появлялась. Поздно, часов в восемь, когда в редакции никого не было, кроме уныло дожидающегося художественного редактора. Ей все это сходило с рук. Считалось, что она очень талантлива. Было известно, что работу в срок она не сдает — а иногда и вовсе не сдает — не потому, что ленится, а потому, что без конца переделывает.

Странно было, что легкие, словно бы и небрежные, рисунки и нежные, как будто мгновенно написанные акварели появляются в результате таких изнурительных трудов.

Наши художники-редакторы еще и потому с ней цацкались, что и ее родители, Павел Иванович и Наталья Георгиевна Басмановы, пользовались среди ленинградских художников уважением. От них Марина унаследовала легкую, нежную, праздничную мастеровитость и, видимо, странности характера. По рассказам, жили Басмановы замкнуто, в захламленном жилище возле Мариинского театра. Говорили о чудачествах Павла Ивановича. Будто бы он, инородец с Алтая, презирал городскую цивилизацию и запретил проводить к себе в квартиру то ли электричество, то ли газ. (Газ, наверное, все-таки.) Учеником Матюшина и Малевича он был, в его живописи есть супрематистская чистота, но, в отличие от В.В. Стерлигова, совершенно не интересовался живописными теориями и космической философией своих учителей. В Союзе художников считали, что у него абсолютное 'эксгибиционное чутье', и всегда хотели, чтобы он руководил развешиванием работ на выставках, и все его указания выполняли. Иосиф считал, что Павел Иванович лютый антисемит и ненавидит его именно по этой причине, но Миша Беломлинский говорит, что к себе никогда такого отношения Павла Ивановича не чувствовал. 'Конечно, он относился к нам с Гагой немножко насмешливо, но именно как к художникам, считал нас трюкачами. Но давал советы, какие картинки как повесить, а какие лучше вовсе не выставлять, и всегда потом оказывался прав. Иногда мы с ним выпивали немного в ресторане Союза художников. В то время бумажные салфетки не всегда были и в стакане на столе стояли нарезанные кусочки бумаги. Павел Иванович их вынимал, говорил: 'Хорошая бумажка, на ней рисовать можно', — и клал в карман. Он интересно ел пирожные. Выдавливал крем и намазывал его на хлеб. Съедал сначала хлеб с кремом, а потом остаток пирожного'.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату