меня. Нежность вездесущей Нафисы согревала меня, как пламя; пускай она молчала, зато я думал о завтрашнем дне, о грядущем, в котором мы будем жить.
Зулейха что-то кричит нам со двора. Но шум голосов, поднявшийся в доме, заглушает ее слова, и я не могу разобрать, о чем она говорит. В комнату входит жена, и я прошу ее:
— Узнай, в чем дело.
— Представляешь, в самом центре города. Страшно подумать.
И так как я отказываюсь ей верить, она повторяет с пылающим лицом:
— Такого еще никогда не было. Ступай посмотри.
Я выхожу. Множество людей бежит к Медресе. Я следую за ними. Тени с глазами без зрачков отрываются от стен и, едва касаясь меня, несутся по улицам.
На подступах к Медресе я попадаю в какой-то немыслимый круговорот — это ириасы, они приводят в движение весь этот поток с его приливами и отливами, взлетами и падениями, столкновениями, поток несет меня, я ничего не вижу вокруг. Потом наконец понимаю, в чем дело: стены теснят население. Долго ли так будет продолжаться? И где искать спасения? Изрыгая людей с одной стороны, они тут же втягивают их с другой, и по мере того, как они отталкивают нас, на пути возникают все новые непреодолимые преграды. И в этом всеобщем смятении стерлись, исчезли бесследно целые улицы, а другие никуда уже не ведут. Зажатая со всех сторон толпа оказывается в конце концов в тупике, где она сгрудилась, сбилась в плотную массу, как тесто, и где всякое передвижение становится несбыточной химерой; пытаться увидеть, что происходит там, впереди, тоже дело немыслимое. И вдруг в этот самый момент толпа разрывает свои путы и с отчаянным воплем устремляется вперед, выражая тем самым свою ярость, свою боль. По злой иронии судьбы все мы — мужчины, женщины, дети — оказались в эту минуту раздетыми, лишенными всякой одежды. И вот мы бежим — не идем, а бежим, — и стон безысходной скорби несется впереди нас, и стены вместе с разодранными в клочья рубашками колышутся вкруг нашей наготы. Изливается страдание, накопленное жителями города за это время, все, что таилось внутри, вырывается наружу. Но демонстрация эта теряет свое значение, она ни к чему не ведет и вообще не имеет смысла перед лицом выстроившихся по обе стороны нашего шествия стен, взирающих на нас глазами иного, чуждого нам мира. Ужас, который исходит от них, сокрушает нашу силу. Мы проходим мимо с поникшей головой. И вот в конце улицы, куда мы свернули, мы наталкиваемся на новое заграждение; тогда мы возвращаемся на площадь, откуда вышли, пытаемся пройти по улице, ведущей в противоположную сторону. Однако там нашему движению преграждают путь другие стены. И так со всех сторон, куда бы мы ни двинулись. Мы вынуждены оставаться на площади, кружа по замкнутому кругу, надрываясь от крика, а тем временем горячий ветер, наверняка направляемый в нашу сторону новыми сооружениями, обрушивается на толпу сильными шквалами, обжигая нас. «Пускай сомкнутся над нами, — молю я мысленно, — пускай сомкнутся над нами». И в эту самую минуту, словно услышав меня, стены стремительно надвигаются на нас, чтобы разметать в разные стороны; в мгновение ока каждый оказывается за несколько улиц отсюда. Я возвращаюсь домой, созерцая залитое солнцем утреннее небо и прислушиваясь к хору ириасов, звуки которого доносятся издалека. На своем пути я не встречаю ничего такого, что не казалось бы смехотворным по сравнению с тем событием, которое мне довелось пережить. Я думаю о Зулейхе: сегодня ее колдовские чары сделали свое дело.
Горячий ветер не унимался и на другой день, а через три дня город совсем зачах от суховея. Люди на улицах — и те, кто торопился по делам, и просто прохожие — казались озабоченными и старались избегать друг друга, а над ними кружили стаи ириасов, потерявших всякий стыд. Они не жалеют даже женщин и детей. И нет никого, кто решился бы выстрелить в них. Какой смысл восставать? После той жалкой манифестации, в которую вылился протест против чудовищной власти стен, и думать об этом нечего, а те уже снова сомкнули свои ряды. Да и установившаяся сушь делала свое дело, избороздив трещинами не одно глиняное лицо. Научиться жить не двигаясь, в строго ограниченном пространстве, которое все более сужается, — практически в дыре, научиться дышать так, чтобы даже грудь не подымалась, не производить ни малейшего шума, мечтать, но при этом ничего не желать: словом, полное самоуничтожение — вот на что мы обречены в ближайшем будущем.
Новые сооружения непрерывно растут и размножаются, все теснее сжимая вокруг нас свое кольцо, и это несмотря на то, что некоторые из них взрываются или рушатся сами собой, едва успев подняться над землей. Пока мы еще в состоянии защитить самих себя, если захотим, такая возможность есть. Теперь мы знаем, что их можно уничтожить, но при одном условии: взорвать весь город и самим взорваться вместе с ним… Есть среди нас такие, кто готов заплатить эту цену? К несчастью, нет. А значит, надо хранить свое негодование про себя. Что же касается меня лично, то я не сомневаюсь, что это все равно кончится всеобщим уничтожением. Но какой толк говорить об этом…
Ну а если все-таки говорить, то есть вещи, к которым следовало бы присмотреться повнимательнее, тогда многое станет понятно. Так, например, горожане, на которых, в общем-то, мало кто обращает внимание, стали относиться ко всем этим ужасам довольно безразлично: каждое новое событие, одно страшнее другого, отодвигает все дальше пределы допустимого… и уже не в силах вывести никого из равновесия. Новый город, мерзость этого времени, не похожего ни на одно другое, —
Чтобы преодолеть тревогу этих дней, я пытаюсь заложить основу некой новой науки; назову ее так: теория поведения ириасов. Я беру на заметку направление, число и часы их вылетов и возвращений, высчитываю широту и продолжительность, а также высоту их полетов, отмечаю время, когда они хранят молчание, а когда начинают галдеть. На основании сделанных ранее наблюдений я отваживаюсь иногда предсказывать. Думаю, что мне удастся установить если не законы, то по крайней мере какую-то последовательность. И я уверен, что на основе этого сумею в конце концов разгадать скрытые пружины поведения этой птицы, а возможно, даже и мотивы ее действий. А почему, собственно, нет? Обладая общей теорией их больших и малых маневров, я смогу предугадать надвигающиеся события. Ибо, на мой взгляд, все, что происходит у нас, так или иначе связано с их стратегией, а стало быть, именно в ней, мне думается, скрыта наша судьба и наше будущее, точно так же как судьба и будущее нашего города. Правда, многое мне еще самому неясно, и до конца, как видно, далеко: моя молодая наука только-только набирает силу, хотя совсем недавно она уже оправдала мои ожидания, ну, или, во всяком случае, кое-какие надежды. Таким образом, подтвердилась справедливость моей точки зрения, — а это уже немало! — и я понял, что следует продолжать мои поиски именно в этом направлении, путем таких исследований я непременно достигну цели. Если бы только от меня порой не ускользал смысл моих расчетов, я уже добился бы своего! Но увы, смысл этот, само собой разумеется, уходит корнями в тот мир, куда мне нет доступа. Это новые сооружения, постоянно угрожающие нашей жизни, отнимают у меня недостающую, ускользающую часть общего смысла, Да и сами ириасы, насколько мне удалось заметить, гораздо более ценят общество тех,
Я невольно думаю о тех, кто и в самом деле рискует собой, вспоминаю рассказы о заложниках. Хотя и нам, всем остальным, кому удается укрыться на время от жестокости новых сооружений, пощады ждать нечего, нам нет спасения. А они, как же они-то? Даже игры ириасов, и те становятся бесспорным отражением этого насилия в небе. Когда я признаюсь себе в таких вещах, я закрываю лицо руками, мне даже случается желать, чтобы и меня как-нибудь тоже взяли заложником, только бы не видеть всех этих страданий.
Из всеобщего шума голосов, оглушающего меня, когда я возвращаюсь домой, выделяется