Просто удивительно, сколько она успевала. Одновременно делала сто дел. И все с легкостью, и всегда с удовольствием. Я не могу, не могу перестать думать об этом! Ничто не в силах облегчить мои страдания. Невозможно поверить. Вот она была, и вот ее нет.

Бывший мэр Уорсестера? Что ж, Матижа, у нее были секреты от нас обоих.

— А чем занимается ваш сын?

— Служит в полиции штата.

— Женат?

— Его жена беременна. Если будет девочка, назовут Дренка.

— Дренка?

— Так звали мою жену, — сказал Балич. — Второй Дренки никогда не будет.

— Вы часто его видите, вашего сына?

— Да, — соврал он, или, возможно, после ее смерти они сблизились.

Баличу вдруг стало нечего больше сказать. И Шаббат воспользовался этой передышкой, чтобы насладиться мертвенным запахом лавки. Возможно, Балич не желал говорить с чужим человеком о Дренке, а возможно, — о сыне-полицейском, который считает, что содержать гостиницу — глупое занятие.

— А как случилось, что ваш сын не стал вашим помощником в гостинице? Почему бы ему не продолжить дело теперь, когда ваша жена умерла?

— Я вижу, — сказал Балич, ставя свою полупустую чашку на прилавок, — у вас артрит. Это очень неприятно. У моего брата артрит.

— Правда? У отца Сильвии? — спросил Шаббат.

Балич откровенно удивился:

— Вы знаете мою племянницу?

— Моя жена знала ее. Она мне рассказывала. Она говорила, что это очень, очень хорошенькая, просто очаровательная девочка.

— Сильвия очень любила свою тетю. Она ее просто обожала. Она стала нам как дочь, — теперь в его речи слышались несколько другие интонации, не столь однозначные, как интонация скорби.

— Сильвия приезжает летом? Моя жена говорила, что она приезжает поработать и попрактиковаться в английском.

— Сильвия приезжает каждое лето, пока учится в университете.

— Вы хотите, чтобы она заняла место вашей жены в гостинице?

— Нет, нет, — ответил Балич, и Шаббат сам удивился тому, как его расстроило это известие. — Она будет программистом.

— Жаль, — заметил Шаббат.

— Так она решила, — вяло ответил Балич.

— Вот если бы она помогала вам с гостиницей. Если бы ей удалось, как вашей жене, осветить все вокруг…

Балич полез в карман за деньгами. Шаббат сказал: «Нет, пожалуйста…», но Балич уже не слушал его. Не нравлюсь я ему, подумал Шаббат. Не расположен он ко мне. Должно быть, я что-то не то сказал.

— Сколько я должен за кофе? — спросил Балич девушку.

Она выдавила из себя несколько согласных. Какими-то своими мыслями была занята.

— Что? — переспросил Балич.

— Полдоллара, — перевел Шаббат.

Балич заплатил и, холодно кивнув Шаббату, закончил разговор с человеком, с которым явно не имел намерений больше встречаться. Все дело в Сильвии, подумал Шаббат, в том, что он сказал не просто «очень хорошенькая», а «очень, очень хорошенькая». За пять минут, проведенных вместе, Шаббат вплотную приблизился к тому, чтобы сообщить Баличу, что у женщины, которую рвало после того, как ей приходилось с ним спать, были на то все основания, что ее с таким же успехом можно было назвать не его женой, а женой кое-кого другого. Разумеется, он понимал чувства Балича — он тоже с каждым днем переживал ее смерть все тяжелее и тяжелее, — но это не значило, что Шаббат простил его.

* * *

Через пять месяцев после ее смерти, сырой, теплой апрельской ночью, когда полная луна выкатилась над верхушками деревьев и без усилий плыла, сияющая и благословенная, к трону Господа, Шаббат вытянулся на земле, укрывавшей гроб, и проговорил: «Ты, удивительная Дренка, ты, блядь бессовестная, выходи за меня! Выходи за меня!» И окунув свою седую бороду в грязь — на могиле еще не выросла трава и до сих пор не было могильной плиты, — он представил себе свою Дренку. В этом ящике оказалось светло, и он увидел Дренку такой, какой она была до того, как рак лишил ее соблазнительной округлости — спелой, полной, готовой к соитию. Сегодня на ней был корсет Сильвии. И она смеялась.

— Значит, теперь ты хочешь, чтобы я была только твоя. Теперь, когда от тебя не требуется быть только моим, жить только со мной, заниматься только мной, теперь я стала достаточно хороша, чтобы быть твоей женой?

— Выходи за меня!

Соблазнительно улыбаясь, она ответила: «Сначала тебе придется умереть» — и приподняла платье Сильвии, показав, что она без трусиков, — в черных чулках и поясе с подвязками, — но без трусиков. На Дренку, даже на мертвую, у него вставал; с живой или с мертвой, с ней ему всегда было двадцать лет. Даже при температуре ниже нуля у него вставал, когда она, вот так, из гроба, соблазняла его. Он приспособился поворачиваться спиной к северу, чтобы ледяной ветер не дул ему прямо в шишку, но все равно приходилось снимать одну из перчаток, чтобы дрочить. Иногда он так замерзал, что вынужден был надеть перчатку и сменить руку. Он провел на могиле не одну ночь.

Старое кладбище было в шести милях от города, на довольно безлюдной дороге, петляющей в лесу, уходящей потом вниз, к западному склону горы, и там перетекающей в старую-престарую грузовую трассу на Олбани. Кладбище на склоне благородно окружали канадские белые сосны. Вероятно, его можно было назвать тихим, красивым, печальным, но оно не было кладбищем, куда входишь — и сердце падает. Оно было такое милое, что, казалось, не имело никакого отношения к смерти. И еще оно было старое, очень старое, хотя нашлись бы и еще древнее на окрестных холмах: с выветренными, косо торчащими памятниками времен самых первых лет колонизации. А здесь первое захоронение — могила некоего Джона Дрисколла — относилось к 1745 году, а самой поздней была могила Дренки. Ее похоронили в последний день ноября 1993 года.

Из-за частых снежных бурь, разыгравшихся этой зимой, он почти не мог выбраться на кладбище, даже по вечерам, когда Розеанна отправлялась на собрание «Анонимных алкоголиков» и он оставался один. Но как только дороги расчищали, погода улучшалась, солнце садилось, а Розеанна уезжала, он парковал свой «шевроле» на вершине Бэттл-Маунтин, на расчищенной стоянке в четверти мили к востоку от кладбища, и шел до места по шоссе, а потом, стараясь как можно экономнее использовать фонарик, пробирался по обманчивой глазури льда к могиле. Он никогда не приезжал днем, как бы сильно ни хотелось, из боязни наткнуться на одного из ее Мэтью, или на кого-нибудь, кто мог бы удивиться, с чего это, в самом холодном месте округа, прозванного «холодильником», в одну из худших в истории штата зим, навсегда опозорившему себя кукловоду навещать могилу знойной хозяйки гостиницы. Ночью же он мог делать что хотел, невидимый никем, кроме призрака своей матери.

«Чего ты хочешь? Если ты хочешь что-то сказать…» Но его мать никогда с ним не заговаривала, и вот именно потому, что она этого не делала, он опасно приблизился к уверенности, что это — не галлюцинация. Иначе он с легкостью услышал бы и ее речь, наделил бы ее голосом, как наделял голосами своих кукол. Она приходила слишком часто, чтобы считать эти приходы временными помрачениями рассудка… разве только он сделался психически ненормальным, и тогда вымысел станет разрастаться по мере того, как реальность будет становиться все невыносимее. Без Дренки жизнь действительно стала невыносима — у него и не было жизни, разве что на кладбище.

В апреле, первом после ее смерти, весенней ночью, Шаббат лежал, распластавшись на ее могиле, и вспоминал вместе с ней о Кристе. «Никогда не забывай, как ты кончала, — шептал он в самую грязь, — не забывай, как ты ее умоляла: еще, еще…» Он не испытывал ревности, вспоминая, как Дренка лежала в его объятиях, а Криста кончиком языка равномерно надавливала на ее клитор (почти час — он засек время); эти воспоминания ужесточали лишь чувство потери, даже несмотря на то, что вскоре после их первого

Вы читаете Театр Шаббата
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату