подтвердить, что он виноват в гибели Никки не больше, чем в гибели Морти.
Никки вся была соткана из таланта, она вся была чудесный, волшебный талант и более ничего. Она даже где право, где лево, не знала, не говоря уже о сложении, вычитании, умножении или делении. Она не понимала, где север, где юг, где запад, где восток даже в Нью-Йорке, где прожила большую часть своей жизни. Она не могла смотреть на уродливых людей, на стариков, на инвалидов. Она боялась насекомых. Ей было страшно одной в темноте. Если что-то ее расстраивало, например, навстречу попадался светлокожий негр, или больной паркинсонизмом, или слабоумный ребенок в инвалидной коляске, — она сразу норовила наглотаться транквилизаторов, милтауна, например, а от милтауна превращалась в сумасшедшую с широко раскрытыми глазами, отсутствующим взглядом и трясущимися руками. Она подпрыгивала и вскрикивала, стоило машине поблизости газануть или кому-нибудь хлопнуть дверью. Лучше всего она умела сдаваться. Она начинала дерзить, вела себя вызывающе, а через десять минут уже в слезах умоляла: «Я сделаю все, что ты хочешь, только не нападай на меня так!» Она не знала, что такое здравый смысл: либо детское упрямство, либо детское слепое повиновение. Иногда она просто поражала его: выходила из душа, завернувшись в полотенце, и если он вдруг попадался ей на пути, опрометью кидалась в спальню. «Почему ты это делаешь?» — «Что делаю?» — «Да то, что ты делаешь… Зачем ты прячешь от меня свое тело?» — «Ничего я не прячу». — «Прячешь, под полотенцем». — «Мне было холодно». — «А почему ты убежала, как будто не хотела, чтобы я на тебя смотрел?» — «Ты с ума сошел, Микки, что ты придумываешь! Почему ты все время на меня нападаешь?» — «Почему ты ведешь себя так, как будто твое тело отвратительно?» — «Мне
В свои двадцать с небольшим Никки была именно такой податливой и послушной актрисой, какая требовалась своенравному режиссеру вроде Шаббата. На сцене, даже на репетиции, даже просто стоя и ожидая указаний, она не вибрировала, не волновалась, не крутила кольцо на пальце, не поправляла поминутно воротник, не постукивала по столу тем, что попадется под руку. Она была спокойна, внимательна, неутомима, сообразительна, ни на что не жаловалась и сохраняла ясный ум. Чего бы ни потребовал от нее Шаббат, шла ли речь о мелких педантичных придирках или о чем-то запредельном, она выдавала это немедленно — и именно так, как он себе это представлял. Она бывала терпелива с плохими актерами и вдохновенна — с хорошими. На работе она вела себя вежливо со всеми, а ведь Шаббат не раз видел, как в супермаркете она общается с продавщицей с таким снобизмом и высокомерием, что ему частенько хотелось надавать ей по щекам. «Ты кем себя возомнила?» — спросил он ее однажды, когда они уже вышли на улицу. «Ну, в чем я провинилась на этот раз?» — «Почему обязательно нужно было обращаться с этой девушкой, как с куском дерьма?» — «А-а, да она просто маленькая потаскушка». — «А ты, черт возьми, кто такая? У твоего отца был склад пиломатериалов в Кливленде. Мой торговал маслом и яйцами, развозил их на грузовичке…» — «Что ты прицепился к моему отцу? Я ненавидела своего отца. Да как ты смеешь обсуждать моего отца!» Еще одна его женщина, которая считала, что с отцом ей не повезло. Отец Дренки был тупой партиец, и дочь презирала его за простодушную верность партии. «Я понимаю — оппортунист, но быть
Ее спасением стала чудесная маленькая Николетта. Мать просто молилась на нее. Таскала за собой везде. Они были неразлучны. Она начала учить Никки, которая оказалась очень музыкальна, петь по- гречески и по-английски. Читала ей вслух, учила ее декламации. И все-таки мать плакала каждую ночь. В конце концов она собралась, взяла Никки и уехала с ней в Нью-Йорк. Чтобы как-то прожить, работала в прачечной, потом на почте, на сортировке писем, и время от времени в магазине Сакса, сначала продавщицей шляп, а несколько лет спустя стала заведовать шляпным отделом. Никки поступила в Высшую школу актерского мастерства. Так они и жили, вдвоем против всего остального мира, до тех пор пока в 1959 году какая-то непонятная болезнь крови резко не прервала борьбу ее матери с жизнью…
Шаббат крался вдоль длинной каменной кладбищенской стены, низко пригибаясь и ступая как можно тише по мягкой земле. На кладбище кто-то был. На могиле Дренки! В джинсах, косолапый, с хвостиком на затылке… Да это же пикап электрика! Это был Баррет, с которым ей нравилось трахаться в ванне и которого она любила намыливать под душем.
Медленно, почти вяло человек в форме поднял правую руку — очень медленно, градус за градусом. В руке он держал длинный предмет с выпуклым концом. Фонарик. Тут Баррет издал гул, монотонный гул, который вдруг перешел в фанфары бессвязного бульканья. Шаббат сделал свой выстрел, но бурный оргазм послужил сигналом и человеку с фонариком, и тот обрушил его на череп Баррета, словно топор. Раздался глухой стук — Баррет упал на землю, а потом два быстрых удара — молодой электрик…
Только когда нападавший прыгнул в свою машину — он пристроил ее как раз за пикапом — и включил двигатель, Шаббат понял, кто это. С неукротимой яростью и вызывающе горящими фарами патрульный автомобиль полиции штата рванул с места.
…
В ту ночь по пути в Нью-Йорк на похороны Линка он думал только о Никки. Единственное, о чем он мог говорить со своей матерью, плавно перемещавшейся по салону машины, то уходя на глубину, то вновь появляясь, как пена во время прилива, были обстоятельства исчезновения Никки. За четыре года их брака мать видела Никки всего пять-шесть раз и двух слов с ней не сказала. Скорее всего, она так и не поняла, кто такая Никки и почему она здесь, хотя та честно, со всей отчаянной наивностью эмоционального, доброго ребенка, старалась разговорить ее. Видеть страдания матери Шаббата — для Никки, с ее вечным ужасом перед старостью, уродством, болезнью, было слишком суровым испытанием, так что у нее