Кажется, вначале — очень давно, пока ты не понес какую-то ахинею! — речь шла о старике Пифоне...»
Западный берег образовывал небольшую бухту, достаточно глубокую и защищенную от штормов, которые здесь, кажется, никогда не случались. Непохоже, чтобы ее гостеприимством часто пользовались. На мой прямой вопрос Калипсо перестала улыбаться, даже слегка помрачнела и ответила уклончиво: «Давно. Очень давно...»
Я не встречал более пригодного для жизни уголка мироздания. Здесь невозможно было умереть от голода и жажды, простудиться ночью или изнемочь от жары днем, захворать и не излечиться... просто ощутить себя покинутым и затосковать. Непременно на расстоянии протянутой руки случится что-нибудь, что вынудит тебя позабыть об унынии, отвлечет от губительных для разума печальных мыслей: вспорхнет пестрая птица... бабочки устроят неистовый танец под музыку ветра... заблудившаяся овца смутит прямым немигающим взглядом... появится Прекраснейшая Из Женщин и склонит к любовным играм. В таком месте хорошо было сознавать себя праздным и благополучным философом, размышляющим о вселенской гармонии, о смысле жизни или о какой-либо иной возвышенной глупости. Страдать же и мучиться — никогда.
Быть может, поэтому на всю дальнейшую жизнь вне Огигии я приобрел созерцательный склад ума и несколько ироническое, хотя и безусловно уважительное отношение к истинно творческим натурам, созидавшим свои шедевры в условиях, к тому приспособленных менее всего. Воистину, комфорт — убийца талантов и воспитатель бездарей. А я навсегда полюбил удобное, благоустроенное бытие, всегда к нему стремился, хотя и редко достигал. Поэтому из меня не вышел ни писатель, ни художник, ни даже чертежник приличный... да и философ получился так себе, кухонного масштаба.
Между тем иллюзий по поводу этого мира я не питал. Всевидение не оставляло для них простора. Где-то за морским горизонтом были убийственные пустыни, мертвящие холода, сводящие с ума слякоть и морось, где-то разумные особи убивали себе подобных с единственной целью — совладать с голодом и выжить... Как и подобает всякому достаточно просторному миру, этот состоял не только из солнца, зелени и бабочек, но и из крови, грязи и пепла, был написан не только переливами радуги, но и черными, и белыми красками, а по большей части — серыми. Мне повезло пробудиться на Огигии, несказанно повезло. Все могло сложиться иначе, и мизантропом я сделался бы намного раньше, а не на склоне этой своей жизни...
А до той поры Калипсо воспитывала во мне человека.
Например, с особенным весельем, самозабвенно обучала искусству любви.
Эта часть мозаики окрашена в самые яркие цвета. Я люблю об этом вспоминать. Вспоминать — но не рассказывать. Все, что происходило между мной и Калипсо, принадлежит только нам.
Не знаю, зачем она это делала. Но своего добилась. Впрочем, я был неплохим учеником.
Ей удалось меня приручить. В какой-то момент я прекратил инстинктивное сопротивление, а затем обнаружил, что мне нравится быть ее игрушкой. В конце концов, я и был задуман игрушкой с самого начала.
Ко всем своим прочим достоинствам, Калипсо была любознательна. Все женщины любопытны, но она хотела не новостей — какие на Огигии новости! — а новых знаний. Редко я встречал столь благодарного слушателя.
Жаль, мне так и не удалось убедить ее, что Ойкумена — не просто очень большой остров, а совокупность материков, прихотливо выступающих над каменистым шаром в водяной оболочке. Кажется, интуитивно она склонялась к модели мироздания по Фалесу[84] — внутренняя поверхность жидкой сферы, по которой плавают островки суши. С математикой она была почти не знакома, законы физики принимала весьма избирательно, отчего моя система аргументов неизменно отступала перед женской логикой.
Впрочем, концепция множественности миров ее вдохновила и потрясла. Должно быть, Калипсо сочла ее достаточно безумной, чтобы быть истинной... Нам было чем занять себя темными прохладными вечерами, и это не обязательно была телесная любовь. «Я готова слушать», — объявляла Калипсо. «Ты уверена, что хочешь об этом знать?» — уточнял я. — «Нет, — говорила она нетерпеливо. — Но скоро это выяснится...» И я рассказывал о летающих городах фуаленербенгов, о машине мироздания алерсэйгарызов, о каменных кораблях тунсеттонов... «А каков он, твой Создатель Всех Миров? Он похож на Зевса?» — «Он не похож ни на что, вмещающееся в человеческом воображении. Ведь это не человек, и даже не высшее существо. Это чистый свет из ниоткуда, это движение без движимого, это сила без первоисточника...» — «Он сейчас видит и слышит нас?» — «Не так, моя Калипсо. Он
Чародейкой она была скорее в бытовом смысле, нежели в классическом. Замыслов захвата власти над человечеством по врожденному здравомыслию не вынашивала, с климатическими явлениями не экспериментировала, проклятий на племена и народы не насылала. Исцелить по пустякам — это сколько угодно. Зареванной прислужнице, что напоролась бедром на торчащий сук, легко сняла боль и остановила кровотечение, аккуратно свела края рваной раны, разгладила тыльной стороной ладони — кожа как новенькая, только красная ниточка шрама и синяк на память о происшествии. Две девчонки что-то там не поделили, вцепились в космы, вцарапались друг дружке в глаза, по счастью, неудачно — надавала обеим пощечин, ядовито высмеяла, сдула царапины с зареванных скул, приласкала-утешила... клоки выдранных волос, впрочем, на место вернуть не сумела. Предсказать погоду... но какое же это на Огигии волшебство? Вечером объявить, что поутру будет солнечно и жарко — на клочке суши, где ненастье случается два-три раза в год?!
Но разбудить меня ей все же удалось.
Тогда же, на Огигии, понял я, что женщины бывают милые, привлекательные, красивые и прекрасные (уродливых там не было, они стали попадаться много позднее, в других местах и в другие времена). Что Калипсо — Прекраснейшая Из Женщин. И что женщины — это лучшее, что есть в этом мире. Такое вот убеждение я вынес из времени, проведенного с Калипсо, и не сразу отучился убивать тех, кто полагал иначе.
Ее лицо было несовершенно. И нос чересчур велик. И один глаз темнее другого. И лоб невысок. И волосы жесткие, как проволока. Но когда мне стали встречаться женщины с совершенными чертами лица, было поздно. Мой идеал красоты уже был сформирован.
...Не могу вспомнить, что послужило тому причиной, но однажды я попытался сбежать. Вряд ли то была размолвка... мы не, умели ссориться, да и поводов не было. Возможно, из любопытства, чтобы испытать свои способности, выяснить о себе нечтоновое. Я приглядел в бухте занесенную песком лодку, тайно изготовил весло, и ночью, в полнолуние, пустился в бега. По мере того как лесистая громада Огигии таяла на фоне ночного неба, а впереди во всю ширь распахивалось равнодушное спящее море, в толще которого бесшумно скользили светящиеся призраки подводных тварей, мое человеческое сердце наполнялось тревогой и пониманием собственного безрассудства. Что я стану делать? Кому я нужен — дезидеракт без Веления, нелепый, незавершенный?.. Но, к моему облегчению, скоро обнаружилось, что я недооценил древний Уговор. Днище лодки вдруг заскребло по отмели, и я, не успев даже протереть глаза, обнаружил себя в той самой бухте, откуда затеял свой нелепый побег. Словно не я изо всех сил выгребал в открытый простор, а сам остров совершил хитрый маневр и обогнул меня, тем самым отрезав путь к не слишком-то желанной свободе. Картина мира по Фалесу получила подтверждение откуда не ждала, с небольшой, впрочем, поправкой: внутри довольно-таки небольшого водяного пузыря плавал один- единственный островок. Впрочем, вряд ли Фалес сумел бы оценить мой опыт по достоинству, да и я тогда знать не знал этого имени, за семь веков до появления на свет его обладателя.
Мое пространство замкнулось на Огигии. Да и само время остановилось. Дни, месяцы, годы — эти понятия утратили для меня смысл.
...А потом она умерла.
Я не замечал ее увядания, пропустил момент, когда началась старость. Признаюсь, мне это было