Он мне сказал: «А что вы ей скажете?» – «Я ей передам,- возразила я,- как со мною обходятся, а что вы, для того чтобы доставить великому князю свидание с моими фрейлинами, поощряете его в намерении помешать мне ехать на спектакль, где я могу иметь счастье видеть Ее Императорское Величество; кроме того, я ее попрошу отослать меня к моей матери, потому что мне свыше сил наскучила роль, которую я играю; одна, брошенная в своей комнате, ненавидимая великим князем и не любимая императрицей, я желаю только отдыха и никому не хочу быть в тягость и делать несчастными тех, кто мне близок, а в особенности моих бедных слуг, из которых уже столько было сослано, потому что я им желала добра или делала добро; знайте же, что я сейчас же напишу императрице и посмотрю, как вы сами не снесете этого письма императрице».
Мой Шувалов испугался взятого мною решительного тона; он вышел, а я села писать свое письмо императрице по-русски и сделала его, насколько могла, более трогательным. Я начала с того, что благодарила ее за все милости и благодеяния, какими она меня осыпала с моего приезда в Россию, говоря, что, к несчастию, события доказали, что я их не заслужила, потому что только навлекла на себя ненависть великого князя и явную немилость Ее Императорского Величества; что, видя свое несчастие и то, что я сохну со скуки в моей комнате, где меня лишают даже самого невинного времяпрепровождения, я ее убедительно прошу положить конец моим несчастиям, отослав меня к моим родным таким способом, какой она найдет подходящим, что так как я не вижу своих детей, хотя и живу с ними в одном доме, то для меня становится безразличным, быть ли в том же месте, где и они, или в нескольких стах верст от них; что я знаю, что она окружает их заботами, которые превосходят те, какие мои слабые способности позволили бы мне им оказывать, что я осмеливаюсь просить ее продолжать их и что в этом уповании я проведу остаток дней у моих родных, молясь Богу за нее, за великого князя, за детей и за всех тех, кто мне сделал добро или зло, но что мое здоровье доведено горем до такого состояния, что я должна сделать все возможное, чтобы, по крайней мере, спасти свою жизнь, и что для этого я обращаюсь к ней с просьбой позволить мне поехать на воды, а оттуда – к моим родным.
Написав это письмо, я велела позвать графа Шувалова, который, входя, сказал мне, что требуемые мною кареты готовы; я ему сказала, вручая мое письмо императрице, что он может передать дамам и кавалерам, которые не желали бы ехать со мною в комедию, что я их освобождаю от обязанности сопровождать меня, Граф Шувалов, помаргивая глазом, принял мое письмо; но, так как оно было адресовано императрице, он был вынужден его взять. Он также передал мои слова фрейлинам и кавалерам, и Его Императорское Высочество сам решил, кому ехать со мной и кому остаться с ним. Я прошла через переднюю, где нашла Его Императорское Высочество, усевшегося в уголке с графиней Елисаветой Воронцовой и занятого игрою в карты с ней. Он встал, и она также, когда меня увидел, чего он обыкновенно не делал; на эту церемонию я ответила очень глубоким реверансом и прошла своею дорогой.
Я отправилась в комедию, куда императрица не приехала в этот день; думаю, что ей помешало мое письмо. По возвращении с комедии граф Шувалов сказал мне, что Ее Императорское Величество велела передать мне, что сама поговорит со мною. По-видимому, граф Шувалов доложил и о моем письме, и об ответе императрицы великому князю, потому что, хотя он с того дня больше ни ногой не ступил в мою комнату, однако он сделал все, что мог, чтобы присутствовать при объяснении, которое императрица должна была иметь со мною, и не сочли возможным отказать ему в этом.
Пока это происходило, я спокойно сидела в своих комнатах. Я была глубоко убеждена, что если и имели намерение отослать меня или желание меня этим запугать, то только что сделанный мною шаг совершенно расстраивал этот проект Шуваловых, который, впрочем, должен был встретить всего больше сопротивления в уме самой императрицы, вовсе не склонной к такого рода крайним мерам; кроме того, она еще помнила о старинных раздорах в своей семье и, конечно, не желала бы видеть повторение их в ее время; против меня мог быть только один пункт, заключавшийся в том, что ее племянничек не казался мне достойнейшим любви среди мужчин, точно так же, как и я не казалась ему достойнейшей любви среди женщин. Насчет своего племянника императрица была совершенно того же мнения, что и я; она так хорошо его знала, что уже много лет не могла пробыть с ним нигде и четверти часа, чтобы не почувствовать отвращения, гнева или огорчения, и, когда дело его касалось, она в своей комнате не иначе говорила о нем, как заливаясь горькими слезами над несчастием иметь такого наследника, или же проявляя свое к нему презрение и часто называя его именами, которых он более чем заслуживал. Доказательства этому были у меня в руках, так как я нашла между ее бумагами две собственноручные записки императрицы, не знаю, к кому именно, но из которых одна, по-видимому, адресована была Ивану Шувалову, а другая – графу Разумовскому, где она проклинала своего племянника и посылала его к черту.
В одной из них было такое выражение: «Проклятый мой племянник сегодня так мне досадил, как нельзя более»; а в другой она говорила: «Племянник мой урод, черт его возьми». Впрочем, решение мое было принято, и я смотрела на мою высылку или невысылку очень философски; я нашлась бы в любом положении, в которое Провидению угодно было бы меня поставить, и тогда не была бы лишена помощи, которую дают ум и талант каждому по мере его природных способностей; я чувствовала в себе мужество подыматься и спускаться, но так, чтобы мое сердце и душа при этом не превозносились и не возгордились, или, в обратном направлении, не испытали ни падения, ни унижения. Я знала, что я человек и тем самым существо ограниченное и неспособное к совершенству; мои намерения были всегда честны и чисты; если я с самого начала поняла, что любить мужа, который не был достоин любви и вовсе не старался ее заслужить, вещь трудная, если не невозможная, то, по крайней мере, я оказала ему и его интересам самую искреннюю привязанность, какую друг и даже слуга может оказать своему другу или господину; мои советы были всегда самыми лучшими, какие я могла придумать для его блага; если он им не следовал, не я была в том виновата, а его собственный рассудок, который не был ни здрав, ни трезв.
Когда я приехала в Россию и затем в первые годы нашей брачной жизни, сердце мое было бы открыто великому князю: стоило лишь ему пожелать хоть немного сносно обращаться со мною; вполне естественно, что, когда я увидела, что из всех возможных предметов его внимания я была тем, которому Его Императорское Высочество оказывал его меньше всего, именно потому, что я была его женой, я не нашла этого положения ни приятным, ни по вкусу, и оно мне надоедало и, может быть, огорчало меня. Это последнее чувство, чувство горя, я подавляла в себе гораздо сильнее, чем все остальные; природная гордость моей души и ее закал делали для меня невыносимой мысль, что я могу быть несчастна.
Я говорила себе: «Счастие и несчастие – в сердце и в душе каждого человека. Если ты переживаешь несчастие, становись выше его и сделай так, чтобы твое счастие не зависело ни от какого события». С таким-то душевным складом я родилась, будучи при этом одарена очень большой чувствительностью и внешностью по меньшей мере очень интересною, которая без помощи искусственных средств и прикрас нравилась с первого же взгляда; ум мой по природе был настолько примирительного свойства, что никогда никто не мог пробыть со мною и четверти часа, чтобы не почувствовать себя в разговоре непринужденным и не беседовать со мною так, как будто он уже давно со мною знаком.
По природе снисходительная, я без труда привлекала к себе доверие всех, имевших со мною дело, потому что всякий чувствовал, что побуждениями, которым я охотнее всего следовала, были самая строгая честность и добрая воля. Я осмелюсь утверждать относительно себя, если только мне будет позволено употребить это выражение, что я была честным и благородным рыцарем, с умом несравненно более мужским, нежели женским; но в то же время внешним образом, я ничем не походила на мужчину; в соединении с мужским умом и характером во мне находили все приятные качества женщины, достойной любви; да простят мне это выражение, во имя искренности признания, к которому побуждает меня мое самолюбие, не прикрываясь ложной скромностью. Впрочем, это сочинение должно само по себе доказать то, что я говорю о своем уме, сердце и характере. Я только что сказала о том, что я нравилась, следовательно, половина пути к искушению была уже налицо, и в подобном случае от сущности человеческой природы зависит, чтобы не было недостатка и в другой, ибо искушать и быть искушаемым очень близко одно к другому, и, несмотря на самые лучшие правила морали, запечатленные в голове, когда в них вмешивается чувствительность, как только она проявится, оказываешься уже бесконечно дальше, чем думаешь, и я еще до сих пор не знаю, как можно помешать этому случиться.
Возвращаюсь к моему рассказу. На следующий день после этой комедии я сказалась больной и не вышла, спот койно ожидая решения Ее Императорского Величества на свою смиренную просьбу. Только на первой неделе Поста я нашла нужным говеть, для того чтобы видели мою приверженность к православной