важными?

На самом деле эти милиционеры о нем ничего не знали. Они просто видели, у каких дверей он стоит, и понимали, какой там следователь. А следователь был такой, что уже имел два строгача за грубое обращение с подследственными и рукоприкладство. Выговоры были строгими по форме и дружескими по содержанию.

Иначе и не могло быть. Ведь нельзя объявить пьянство великим источником национального оптимизма и в то же время всерьез преследовать пьяных дебоширов.

И точно так же торжество права силы над силой права на практике приводило к вакханалии грубости и нарушению собственных инструкций со стороны носителей власти. Ибо если сама идея права силы узаконена, то она уже несет в себе пафос полноты самовыражения, то и дело выхлестывающего за рамки инструктированного приличия.

И хотя эти выхлестывания формально не поощрялись и кое-кто иногда получал за это выговоры, однако люди, облеченные властью, чувствовали, что эти перехлесты – хотя и не совсем желательная инерция, но инерция, в конечном итоге подтверждающая действия в желательном направлении.

…Милиционер вышел и, жестом приглашая его в приоткрытую дверь, шепнул по-абхазски:

– Кайся, говори, что по глупости сболтнул…

– Заткнись, предатель, – процедил Чунка и вошел в комнату. Он решил быть как можно более осторожным и в то же время боялся, как бы из-за своей осторожности не прозевать оскорбления. Поэтому горбоносое лицо его одновременно выражало сдержанность и отвагу, как бы контролирующую эту сдержанность.

А лицо и фигура сидевшего за столом человека выражали силу, уже слегка расползающуюся от отсутствия хотя бы тренировочной дозы сопротивления этой силе. Покуривая, он с минуту молча рассматривал Чунку.

– Вон ты какой, – сказал он не без любопытства и жестом указал на стул, – садись, не бойся.

– А чего мне бояться, – ответил Чунка и своей покачивающейся походкой пересек комнату и сел напротив следователя.

Следователь милиции по существу дела имел право тут же позвонить в НКВД. Он мог позвонить и передать его туда. Но он также имел право и допросить его. Учитывая, что после допроса его все равно надо было переправить смежникам, – так в милиции называли чекистов, – в самом допросе не было никакого нарушения правил.

Поэтому, но и не только поэтому, следователь решил его допросить. Видеть, как человек на глазах постепенно сплющивается от страха, доставляло его душе сладостное удовольствие. И то, что на лице этого парня он сейчас не замечал ни страха, ни униженности, его не только не беспокоило, но, наоборот, оживляло его творческую энергию. Слишком многие люди в его кабинет входили уже готовенькими, и это как-то ослабляло ощущение, что он сам своими руками перелепил человека.

– Значит, «партия – это сила, а этот комсомол… чего подскакивает»? Такая у нас установка на сегодняшний день? – спросил следователь и, выдыхая дым, выразительно посмотрел на Чунку.

Чунка пожал плечами и ничего не ответил. Он вдруг обратил внимание, что на столе следователя стоит не канцелярская, а школьная чернильница-непроливайка.

А дело было в том, что от темпераментного кулака следователя часто страдал неповинный стол, на который выливалась опрокинутая канцелярская чернильница. Вот он и пошел на это смелое упрощение убранства стола, и скромная чернильница выглядела на нем как проституточка, напялившая школьную форму. Кстати, этот следователь не спешил с писаниной: тише едешь – дальше будешь.

– Откуда ты приехал? – спросил он у Чунки, как бы выпуская его из когтей лобового вопроса.

– Я из верхних, – с достоинством ответил Чунка. Следователь почувствовал легкое раздражение.

– Из верхних, – усмехнувшись, повторил он, – горец, что ли?

– Да, – сказал Чунка. Раздражение почему-то нарастало.

– Я вижу, ты гордишься тем, что горец? – не без ехидства спросил он у него.

– А почему бы не гордиться, – сдержанно отпарировал Чунка.

– Значит, у нас теперь такая установка, – снова повторил следователь, показывая, что возвращает Чунку с мифических высот к грозной реальности низины, – «партия – это сила, а этот комсомол… подскакивает»?

– Это же шутка, – снова пожал плечами Чунка, но невольно в голосе его прозвучало брезгливое: до чего прилипчивые!

Эта нотка не осталась не замеченной следователем.

– Далеко заведут тебя твои шуточки, – сказал он уверенно и неожиданно даже для самого себя повернул колесо, – но, по-моему, ты простой деревенский парень.

Эту отработанную формулу тебе кто-то подсказал. Я тебе даю честное слово, что, если ты назовешь человека, от которого ты ее услышал, я сделаю все, чтобы тебе помочь…

Следователь почувствовал прилив творческой радости. Как это он сразу не догадался! Конечно, такую формулу этот парень от кого-то услышал! Он ее и повторил, может быть, сам до конца не понимая, что является рупором враждебной пропаганды.

Творческая радость нарастала. Одно дело – передать смежникам деревенщину, сболтнувшего что-то, а другое дело – самому нащупать следы антисоветской группки! Хорошо, что не поленился поговорить с этим джигитом!

– Ха! – усмехнулся Чунка, услышав знакомый оборот разговора, и сам забылся на несколько мгновений: – Вот у нас и новый председатель сельсовета такой! Чуть что: «Кто тебя научил?» Да вы что думаете – у нас своей головы нет? Да у нас почище ваших есть головы… Взять хотя бы дядю Кязыма…

Чунка осекся, почувствовав, что сказал лишнее, нельзя было называть дядю Кязыма. Впрочем, мало ли абхазцев с таким именем…

Как только Чунка заговорил, следователь ощутил тоскливое угасание творческой радости: партнер не только не включился в игру, а просто-напросто издевался над ним под видом деревенского простачка.

И хотя до этого мысль о существовании какой-то подпольной группировки подследственный ему внушил именно тем, что он сам, как деревенщина, не мог придумать такую формулу, теперь следователь решил, что этот парень – птица гораздо более высокого полета и он мог сам сочинить такую формулировку.

Однако этот новый поворот мысли не отсекал желанной, первоначальной догадки, что группировка существует. Да, группировка существует! Только этот парень занимает в ней гораздо более видное место! И сразу же, как только он это подумал, всплыл неопровержимый аргумент, и он, сдерживая гневное торжество, спросил у Чунки:

– А что это ты, горец, так складно по-русски говоришь?

Чунка пожал плечами.

– Пушкин, армия, – сказал он и, подумав, добавил: – Ну, и базар, конечно.

В те времена имя Пушкина в мещанских кругах почему-то имело шутливо-презрительное хождение: Пушкин знает, Пушкин за тебя сделает, и так далее.

В этом смысле следователь сейчас и воспринял имя Пушкина как чудовищное, наглое и хитрое издевательство. Хитрость состояла в том, что этот парень к имени Пушкина приплел армию и базар, которые и в самом деле могли быть источником знания русского языка.

– Значит, Пушкин? – спросил следователь, еле сдерживаясь и в то же время показывая, что понял издевательство и нарочно отсекает его от маскировочных слов.

– Да, – сказал Чунка гордо, – Пушкин Александр Сергеевич.

Это было новое издевательство: делать вид, что следователь еще не понял его издевательства, и тем самым продолжать издеваться!

– Значит, Пушкин? – повторил следователь и почувствовал острую боль в конце спинного хребта, точную, неостановимую предшественницу яростной вспышки.

– Конечно, Пушкин, – сказал Чунка, – а кто же еще?

– Я твою мать-перемать! – заорал следователь и грохнул кулаком по столу, так что пепельница перевернулась и окурки рассыпались. – Я тебя сгною в Сибири, кулацкое отродье, я тебя…

Но Чунка уже не слышал ни грохочущего кулака, ни грохочущих слов следователя. Опасное дело

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату