«ловлю» я П.Анненкова на слове. Но это он додумает двадцать лет спустя; сейчас ему не до теории: он ищет тон, чтобы сказать о Писемском правду, не угодив в ложь, а стеночка–то тоненькая.) Анненкова выручает эстетическая искушенность:
— «Содержания» в романе слишком много, и все несется перед читателем с беспорядочностью калейдоскопа. Фигуры появляются и исчезают с необъяснимой легкостью. Автор является, наконец, даже сам, собственной персоною на сцену и под видом изложения личных своих ощущений принимается исподтишка связывать нити, завершая этим усилием ряд точно таких же ловких изворотов, с помощью которых он с самого начала старался собрать рассыпающееся действие…
(Замечательно точное наблюдение. Что еще любопытно: твердо ведя эстетический разбор, Анненков все время воздерживается от анализа задетых в романе общественных проблем. Но и эту сторону все–таки приходится осветить. Надо сказать, что Анненков делает это с достоинством.)
— Идея Писемского заключается в том, что переход нашего общества к новым воззрениям совершился слишком поспешно и неожиданно, отчего произошла анархия в умах. Писемский ошибается. Переход совершен так, как он только и мог совершиться: общество двигалось по тем законам, какие успело само для себя выработать. Писемский видит одну только игру в протест. Да, игра в протест была, ею занимались все от мала до велика; была настоящая погоня за самым резким словом, за самым оглушительным ударом по больному месту общественного организма или по всему строю жизни. Но Писемский подошел к этому вопросу не как художник и не как мыслитель, а как полемист: бойко и размашисто. С его стороны это тоже игра — игра, по окончании которой люди вряд ли держат в памяти ее случайные узоры. Иначе говоря: с последним своим словом роман весь и кончается в уме читателя…
(Жестко сказано. Тут уж не «памятник жанра, не превзойденный подражателями…» На фоне позднейшего примирения видно, на сколь многое решается Анненков в отношении Писемского в 1863 году.)
— Да, была игра в протест, но был же и подлинный протест, великий по своему значению, такой, каким эпоха спасла
Теперь оценим то, что называется давлением момента. На фоне восьмидесятых годов статья Анненкова есть акция отчаянной смелости, когда человек, переступая через личные отношения, говорит прямую и горькую правду. А на фоне шестидесятых годов? Это вовсе не горькая правда! Это уклончивая и сладкая ложь.
Валентин Корш, редактор «Санкт–Петербургских ведомостей», в примечании к статье Анненкова немедленно отмежевывается от автора:
— Мы совершенно согласны с почтенным критиком в художественной оценке романа г. Писемского, но позволим себе сказать несколько слов об общественной его позиции. Роман оставил у нас тяжелое впечатление: мы тщетно искали в нем сочувствия столь крупному явлению, как крестьянское дело, а нашли ужасного Иону–Циника, оставленного дворовыми, негодяя, которому посвящена трогательная сцена…
Интересно, вспоминает ли Корш, как год назад в Лондоне взял с Писемского слово, что тот передаст роман в «Санкт–Петербургские ведомости»?
Вряд ли. Не до того. Драка идет! Через шесть дней, 15 ноября, Анненкову уже отвечает в «Искре»
«Читал критику П.В.Анненкова на „Взбаламученное море“. Очень одобряет и поощряет (!! —
Перед обедом прохаживался. Навстречу попалось девять генералов…»
Последняя строчка отнюдь не бессмысленна: цель ее — поместить Анненкова в контекст обывательского безмыслия, то есть туда, где, по мнению Дм. Минаева, ему и место. «Отставной майор Бурбонов» — это, конечно, ответ на «Никиту Безрылова». И на «статского советника Салатушку» тоже.
Да, тяжелые времена подходят для честных либералов: меж двух огней. Между молотом и наковальней. Или, придерживаясь морских сравнений, — между Сциллой и Харибдой.
Тем не менее «Отечественные записки» вдруг решаются принять бой. В двенадцатом номере, в редакционной «Литературной летописи» появляется, наконец, обстоятельный разбор «Взбаламученного моря». В двенадцатом! Под самый Новый год высказываются! Уже десять недель, как «Русское слово» отстрелялось, уже почти полгода, как «Современник» клеймо поставил, — а журнал Дудышкина еще никак не найдет позиции. И потом: в
С третьего захода ведущий либеральный журнал наконец объясняется.
Схема такая: Басардин и прочие дикие нигилисты молодого поколения изображены Писемским правильно, а Бакланов, представитель «идеалистов сороковых годов», изображен неправильно. За идеалистов обидно, люди сороковых годов «были участниками лучших подвигов русской земли» (уж не сам ли Дудышкин пишет?). За нигилистов ему не обидно: люди шестидесятых годов таковы и есть, как их вывел Писемский. Правда, он вывел обыкновенных межеумков и наглецов молодого поколения, но если взять этот тип, так сказать, в идеале, то получится… благородный фанатик: Рахметов получится, из романа «Что делать?». Басардин есть прямое порождение той теории невежества, которую преподает нам Рахметов, с лета все схватывающий и сплеча обо всем судящий. Не случайно же г. Чернышевский относится к людям сороковых годов с тем же презрением, с каким и г. Писемский. Они подходят к делу с разных сторон, но тут сходятся…
Наверное, это все–таки С.Дудышкин: ход рискованный, острый, решиться на такое может только редактор.[13] И все–таки слабовата игра. Ибо сходятся «с разных сторон» не только авторы романов «Что делать?» и «Взбаламученное море» — сходятся парадоксальным образом и их критики. Именно — критик «Отечественных записок» сходится с критиком «Русского слова». Схема Дудышкина — это же схема Варфоломея Зайцева, только перевернутая. Тот говорил: про вас все правильно, а про нас клевета. Этот отвечает: нет, про вас все правильно, а про нас клевета. Отраженный прием — признак слабости… Да и интонация выдает. Зайцев говорил зло, убежденно, каким–то пронзительным, пронизывающим фальцетом. Дудышкин говорит с ухмылками, он петляет и ерничает. Я, мол, докажу вам сейчас, что Писемский — высоконравственный писатель, и пусть Академия наук дает мне премию за этот фокус… Хороши шуточки: критик «Отечественных записок» так
Наконец, в том же декабре 1863 года обозначает свою точку зрения последний из крупных столичных журналов, участвующих в обсуждении романа, «Библиотека для чтения». Статья подписана: «Е.Э–н». Евгений Эдельсон, сподвижник давних дней, участник родной Писемскому молодой редакции «Москвитянина», высказывается в родном Писемскому петербургском журнале.
Статья тянется в двух номерах, длинная, водянистая, полная старательных отступлений в прошлое и осторожных заглядываний в будущее: автор кругами ходит около романа, не решаясь сказать, что же он о нем думает.
В конце концов, если сжато дать существо, то Эдельсон думает следующее:
— Новый роман Писемского, каковы бы ни были его достоинства и недостатки, сделал свое дело: он породил в различных слоях общества и в литературных кружках разнообразные толки и вызвал горячие споры. Это хорошо: в наше антихудожественное время далеко не всякому писателю удается произвести впечатление, а Писемский — произвел…
После всего, что произошло вокруг романа, это построение кажется почти издевательством, но Эдельсон настроен вполне патетически и даже подводит под свой тезис фундамент; как критик, происходящий от московских «почвенников», он делает это следующим образом:
— Мы, русские, в отличие от западных народов, не имеем исторических преданий; мы люди новые, беспочвенные; нам опереться не на что; свои предания мы должны создавать сейчас, исходя из текущей практики. Роман Писемского тем и полезен, что дает возможность спорящим сторонам договорить некоторые вещи до конца…
Как будто