П. Данн,[62] остряк-газетчик, до войны большинство американцев и понятия не имело, что такое эти Филиппины — «острова или консервы». У меня-то самого появилась только одна мысль на этот счет — точнее, вопрос, — когда я услыхал, что мы стали новыми правителями тех мест: вернулся ли Эль Ниньо на родину до нашего вторжения, и стал ли он одним из солдат местной армии, быстро начавшей сражаться против нашей страны за независимость? Я так никогда этого и не узнал — но это было бы вполне в его духе.
Детектив-сержанты после завершения расследования в Институте доктора вернулись к своим обычным обязанностям в Управлении полиции, но их положение осталось столь же шатким, что и прежде. За эти годы собиралось несколько комиссий, расследовавших коррупцию в департаменте, — на самом-то деле иной раз казалось, будто вышеупомянутую коррупцию
Мисс Говард продолжала вести свое дело в № 808 по Бродвею; по правде говоря, она продолжает вести это дело
Наша же с Сайрусом дружба, что уж тут скажешь, всегда была одной из опор моей жизни. Он женился — довольно скоро после окончания дела Либби Хатч, — и жена его, Мерль Спотсвуд, переехала жить к нам, положив конец поискам сносной кухарки. Она была и остается одной из лучших, что когда либо видывал мир, а кроме того, она — столь же порядочная и сильная личность, как и ее муж. Я все еще жил у доктора, когда на свет появились трое малышей, и пусть они превратили верхний этаж в шумные ясли (молодые переехали в комнату, некогда принадлежавшую Мэри Палмер), я был вовсе не против. Иногда это чуток бесило доктора, но дети, проходя мимо двери его кабинета, всегда старались двигаться потише, да и вообще детвора в доме изрядно поднимала всем настроение. В те годы 17-я улица была счастливым местечком, и я немало жалел, когда мне настала пора покинуть дом, переехать в комнату за моей лавкой и начать собственную жизнь. Доктор же, после того, как его доброе имя было восстановлено, вновь углубился в дела Института, словно человек, лишенный прежде жизненно важных вещей. Не то чтобы весной и летом 1897 года у него не осталось никаких вопросов — еще как остались. На некоторые из них — что довело Поли Макферсона до повешения? что на самом деле случилось с семьей мистера Пиктона? о скольких убитых Либби Хатч детях мы так и не узнали? — ответить было невозможно, и со временем они потускнели. Однако прочие имели более личный характер и так ни к чему и не привели. Вообще-то они, похоже, занимают доктора до сих пор, когда он поздним вечером сидит в гостиной и размышляет о сложностях жизни. Вряд ли эти вопросы заронил ему в голову хитроумный Кларенс Дэрроу — ведь доктор и сам всегда терзался тяжкими сомнениями подобного рода; однако умелые утверждения на этот счет мистера Дэрроу во время процесса над Либби Хатч выразили то, что иначе могло остаться невысказанными мыслями. Похоже, труднее всего доктору было вплотную столкнуться с вопросом о том,
А что же мистер Мур? Я располагаю роскошью написания сих последних слов лишь потому, что впервые с открытия этой лавки у меня появился помощник — мистер Мур, азартный игрок по натуре, признал свое поражение, прочитав остаток моего манускрипта, хотя и не преминул сообщить, что какой бы там ни был дух у этого повествования, он оказался «прискорбно попорчен вопиющим отсутствием стиля». Кто бы говорил. В общем, сейчас он там, в лавке, в фартуке и прочих причиндалах, продает щеголям сигареты, и, полагаю, наслаждается выпавшей возможностью изводить этих людей таким манером, какой может позволить себе только лавочник: ничто так не радует моего старого друга, как шанс плюнуть в лицо верхушке общества, из которой он сам и произошел.
Его возвращение в «Таймс» после дела Хатч было нелегким: он предпочел бы освещать на страницах газет наши последние изыскания, однако понимал, что редакторы и на милю не приблизятся к этому делу. Потому он решил утешиться освещением судебного разбирательства, последовавшего за «тайной безголового трупа». Мистер Мур надеялся, что сможет применить в этой истории интимного убийства кое- какие уроки, полученные нами во время преследования Либби Хатч, — хотя ему, конечно, стоило бы поступить умнее. Жертва преступления, расчлененный мистер Гульденсуппе, вскоре оказался позабыт практически всеми, тогда как его бывшая любовница, миссис Нек, и ее последний счастливый избранник и соучастник убийства, Мартин Торн, стали предметом целой публичной мелодрамы. Миссис Нек быстренько обернулась — стараниями прессы, общественности и конторы окружного прокурора — девицей, попавшей в беду: она выдавала себя за страдалицу, сбитую с пути и развращенную Торном, тогда как в действительности сама помогла спланировать убийство и участвовала в расчленении трупа. В довершение этого, выдав правосудию все необходимое для отправки несчастного простофили Торна на электрический стул в Синг-Синге, миссис Нек каким-то чудом добилась, чтобы окружной прокурор ходатайствовал перед судьей применить к ней самое легкое наказание, — что он и сделал: она получила пятнадцать лет в Оберне, которые с учетом хорошего поведения могли скостить — и скостили — всего до девяти.
Когда настал день казни Торна, мистер Мур поехал в Синг-Синг с намерением заполучить какое- нибудь заявление обреченного узника: что-нибудь насчет того, как общество до сих пор с готовностью отпускает женщин, виновных в жестоком насилии, лишь потому, что слишком уж неудобно признать, будто они на такое способны. Он отловил Торна, когда того уже вели в комнату для исполнения приговора, и спросил того, что он думает о мягком наказании миссис Нек.
— Да я не знаю, — ответил сломленный и безропотный Торн. — Мне как-то все равно, что так, что эдак.
Так окончилась маленькая кампания мистера Мура по вынесению на свет божий хоть каких-то истин, полученных нами в ходе процесса Либби Хатч. «Дикарь» Торн и «обманутая, но искупившая вину» миссис Нек (как заклеймил их окружной прокурор) оказались на деле совершенно обычными людьми, а «монстры», на которых каждый в городе поначалу списывал вину за преступление — грабители могил, сбрендившие анатомы, кровожадные вурдалаки и тому подобная нечисть — оказались лишь тенями, выдуманными для восхваления полисменов, продаж газет и запугивания строптивых детей. Как доктор и предполагал, настоящие монстры по-прежнему — что тогда, что сейчас — незамеченными бродили по улицам, верша свои странные и безнадежные дела в лихорадке, коя среднему гражданину казалась не чем иным, как обычным усилием, необходимым для того, чтобы пережить обычный день.