шутка была настолько очаровательно и первозданно глупа, что еще одно повторение этой шутки убивало ее напрочь, будто она родилась слабым цветком, сразу же увядающим. Мы разговаривали нормальным языком любящих и счастливых. В книжках так не пишут. Можно только отдельные фразы выхватить. Например, такую:
— А я у Валиеса была, — сказала Марыся. — Он предложил мне выйти замуж.
— За него?
Глупый вопрос. За кого же.
...Актер Константин Львович Валиес был старый грузный человек с тяжелым сердцем. Наверное, оно уже не билось у него, но — опадало.
И тоскливые еврейские глаза под тяжелыми, как гусеницы, веками совершенно растратили свое природное лукавство. Со мной, как с юношей, он еще держался — едко, как ему казалось, иронизировал и снисходительно хмурился. С ней же он не мог утаить свою беззащитность, и эта беззащитность смотрелась как белый голый живот из-под плохо заправленной рубашки.
Однажды я как человек, зарабатывающий на жизнь любым способом, находящимся в рамках закона, в том числе и написанием малоумной чепухи, обычно служащей наполнением газет, напросился к Валиесу на интервью.
Он пригласил меня домой.
Я пришел чуть раньше и блаженно покурил на лавочке у дома. Встав с лавочки, пошел к подъезду. Мельком взглянул на часы и, увидев, что у меня есть еще пять минут, вернулся к качелям, мимо которых только что прошел, коснувшись их рукой, пальцами, унеся на них холод и шероховатость ржавчины железных поручней. Я сел на качели и несильно толкнулся ногами. Качели издали легкий скрип. Он показался мне знакомым, что-то напоминающим. Я качнулся еще раз и услышал вполне определенно: «В- ва... ли... ес...» Качнулся еще раз. «Вали-ес» — скрипели качели. «Ва-ли-ес». Я улыбнулся и чуть неловко спрыгнул — в спину качели выкрикнули что-то с железным сипом, но я не разобрал что. В тон качелям что- то хмыкнула входная дверь подъезда.
Я забыл сказать, что Валиес был старейшим актером Театра комедии нашего города: иначе зачем бы мне к нему идти. Никто не стал допытываться у меня через дверь, кто я такой, — в самых добрых советских традициях дверь раскрылась нараспашку, Константин Львович улыбался.
— Вы журналист? Проходите...
Он был невысок, грузноват, шея в обильных морщинах выдавала возраст, но безупречный актерский голос по-прежнему звучал богато и важно.
Валиес курил, быстрым движением стряхивал пепел, жестикулировал, поднимал брови и задерживал их чуть дольше, чем может задержать вскинутые брови обычный человек, не артист. Но Константину Львовичу все это шло — вскинутые брови, взгляды, паузы. Беседуя, он все это умело и красиво расставлял. Как шахматы, в определенном порядке. И даже кашель его был артистичен.
«Извините», — непременно говорил он, откашлявшись, и там, где заканчивалось звучание последнего звука в слове «извините», сразу же начиналось продолжение законченной фразы.
«Так вот... Захар, да? Так вот, Захар...» — говорил он, бережно произнося мое достаточно редкое имя, словно пробуя его языком, подобно ягоде или орешку.
— Валиес учился в театральном училище вместе с Евгением Евстигнеевым, они дружили! — пересказывал я в тот же вечер Марысеньке то, что поведал мне сам Константин Львович. Евстигнеев в темной каморке с портретом Чарли Чаплина у продавленной кровати — молодой и уже лысый Евстигнеев, живущий вдвоем со своей мамочкой, тихо суетящейся за фанерной стенкой, и Валиес у него в гостях, кудрявый, с яркими еврейскими глазами... Я все это ярко себе вообразил — и в сочных красках, словно видел сам, расписывал своей любимой. Мне хотелось ее удивить, нравилось ее удивлять. Она с удовольствием удивлялась.
— Валиес и Евстигнеев ходили в звездах на своем курсе, такая веселая пара, два клоуна, кудрявый и лысый, еврей и русский, почти как Ильф и Петров. Вот ведь как бывает... — говорил я Марысе, заглядывая в ее смеющиеся глаза.
— А потом? — спрашивала Марыся.
После окончания училища Женю Евстигнеева не взяли в наш Театр комедии — сказали, что не нужен. А Валиеса взяли сразу. К тому же его начали снимать в кино, одновременно с Евстигнеевым, перебравшимся в Москву. За несколько лет Валиес трижды сыграл поэта Александра Пушкина и трижды революционера Якова Свердлова. Картины прошли по всей стране... Еще Валиес сыграл безобидного еврея в кино о войне в паре с известным тогда Шурой Демьяненко. А затем Иуду в фильме, где Владимир Высоцкий играл Христа. Правда, этот фильм закрыли еще до конца съемок. Но вообще все очень бодро начиналось в актерской жизни Валиеса.
— ...Ну а потом Валиеса перестали снимать, — рассказал я Марысе.
Он ждал, что его позовут, пригласят, а его не звали. Так он и не стал звездой, хотя в нашем городе он, конечно же, был почитаем. Но спектакли прошли и забылись, и неяркие его фильмы тоже забылись, а Валиес постарел.
В разговоре Валиес был зол, ругался. Хорошо, что так. А то было бы совсем грустно, глядя на старого человека с опадающим сердцем... Дым развеивался, он прикуривал новую — почему-то от спичек, зажигалки на столе не было.
Время его уходило, почти ушло — где-то, когда-то, в какой-то далекий день он не сумел зацепиться, ухватиться за что-то цепкими юными пальцами, чтобы выползти на залитое теплым, пивным солнышком пространство, где всем подарена слава прижизненная и обещана любовь посмертная — пусть не вечная, но такая, чтоб тебя не забыли хотя б во время поминальной пьянки.
Валиес давил очередную сигарету в пепельнице, взмахивал руками, мелькали желтые подушечки пальцев — он много курил. Задерживал дым и, медленно выдыхая, терялся в дыме, не щуря глаза, а голову откидывая назад. Было ясно, что все отшумело, и вот он блистает белками глаз в розовых жилках и большими губами перебирает, и тяжелые веки подрагивают...
— Тебе жалко его, Марысенька?
Назавтра же я набрал интервью, перечитал и отнес Валиесу. Передал из рук в руки и сразу же убежал. Валиес нежно проводил меня. И перезвонил сам, едва я добрался до дома. Может быть, даже раньше начал звонить — так как его звонок одернул меня, едва вошедшего в квартиру. Голос актера дрожал. Он был крайне возмущен.
— В таком виде интервью идти не может! — почти выкрикнул он.
Я несколько опешил.
— Ну и не пойдет, — сказал я по возможности спокойно.
— До свиданья! — отрезал он и кинул трубку. «Что я такого сделал?» — подумал я.
Каждое утро нас будил лай — щенята по-прежнему клянчили съестное у прохожих, спешащих на работу. Прохожие ругались — щенки мазали лапами их одежду.
Но однажды глубоким утром, переходящим в полдень, я не услышал щенков. Я почувствовал волнение еще во сне: чего-то явно не хватало в томной сумятице звуков и отсветов, предшествующих пробуждению. Возникла пустота, она была подобна воронке, засасывающей мой сонный покой.
— Марысенька! Я щенков не слышу! — сказал я тихо и с таким ужасом, словно не нашел пульс у себя на руке.
Марысенька и сама перепугалась.
— Беги скорей на улицу! — тоже шепотом сказала она.
Спустя несколько секунд я уже прыгал по ступеням, думая в лихорадке: «Машина задавила? Как? Всех четверых? Быть не может...» Я выбежал в солнце, и в запах растеплевшейся земли и травы, и в негромкие звуки авто за углом и сразу засвистел, зашумел, повторяя имена щенков поочередно и вразнобой. Я обошел поросший кустами, неприбранный дворик. Я заглядывал под каждый куст — и никого там не находил.
Я обежал вокруг нашего удивительного дома, удивительного потому, что с одной стороны у него было три этажа, а с другой — четыре. Он располагался на спуске, и архитекторы посчитали возможным сделать постройку разноэтажной — дабы крыша дома была ровной; дом наш вполне мог свести с ума какого-нибудь алкоголика, не к добру попытавшегося проверить степень близости к «белочке» пересчитыванием этажей облезлой, но еще могучей «сталинки».