так что достаточно было лишь взглянуть на них, чтобы представить всю родословную его; но Митя стеснялся не родословной, а именно рук и чаще всего держал их за спиною, неудобно облокачиваясь на них и выставляя грудь. Лицо его тоже было большим и широким, простонародным, и простонародное это, казалось, проступало во всем, а главное, в прическе, как он стригся, высоко, под нулевку оголяя виски и затылок. Это-то более всего и делало лицо его широким, деревенским. Что-то простонародное, деревенское было и в белесом оттенке бровей и ресниц, и в неумении скрывать свои намерения и мысли. Что он сидел в неестественной позе и что это вызывало улыбки, Митя не замечал; на лице его светилась своя улыбка, которая то проступала яснее, то затухала, в зависимости от того, какие чувства возникали и сменялись в нем. Он присматривался к аспиранту Никитину и так же присматривался к Казанцеву, к Рукавишникову и к хозяйкам дома, Вере Николаевне и Ольге, и то, что они говорили, было неожиданно, ново и интересно для него; все изощренное, ложное и надоевшее им представлялось открытием и откровением ему; он каждый раз пребывал в том состоянии, будто он перешагнул за прежде недоступный ему горизонт, и мир за горизонтом был ослепителен и поражал воображение. И хотя, приходя домой, Митя не мог сказать себе, что же новое он узнал и чем обогатился, но в душе его шевелилось именно это чувство, что он узнал что-то, и он снова и снова, как только выпадал свободный вечер, отправлялся к Дорогомилиным. С еще большим желанием он стал ходить туда, когда возле него появилась Лукашова.

Он не мог уловить той неестественности ее лица (когда она садилась возле него), какая была очевидна другим; и не замечал, что она была старше его и что все в гостиной по-особому относились к ней; Анна стала для Мити тем человеком, который первым как бы признал за ним право бывать здесь, и он был благодарен ей за это и охотно, видя лишь заинтересованность в ее глазах, рассказывал о себе. Он говорил то, что действительно волновало его, было жизнью и составляло суть его будущей картины, но Анна, знавшая из своего опыта, что люди в подобных случаях большей частью любят говорить неправду, причем такую, которая бы наилучшим образом подавала их, — Анна вначале посмеивалась в душе над ним. Желая поддержать общее сложившееся к нему отношение, но еще больше в оправдание, что ее постоянно видели теперь возле него, — как только почему-либо Митя не приходил к Дорогомилиным, с усмешкой пересказывала все, что накануне услышала от него. Ей хотелось быть в русле общего настроения, но, к удивлению самой же Анны, сообщения ее производили каждый раз совсем иное, чем можно было предположить, впечатление на всех в гостиной.

Первое, что она преподнесла всем как бы для осуждения, было то, что Митя ходит по ночам в городской морг и ходит еще в какой-то анатомический кабинет и срисовывает там мертвецов и человеческие скелеты. «Вы представляете», — говорила она с тем выражением, что было ясно, как она сама относилась к сказанному. Но вместо осуждения она услышала просьбу пересказать все с подробностями, а когда пришел Митя, заметила, что все снова, как и в первый вечер, когда он только появился в гостиной, с любопытством смотрели на него. Всем было очевидно, что человек, избиравший натурщиками мертвецов и скелеты, несомненно, таил в себе какую-то загадку. «Да, в нем что-то есть», — как бы резюмируя это общее мнение, произнес Казанцев, выходя в тот вечер от Дорогомилиных и поворачивая сухую старческую голову к чуть приотставшему от него профессору Рукавишникову, и фраза его, повторенная на следующий день профессором, еще более укрепила общий интерес к Мите. Интерес начали проявлять и к Лукашовой. От нее ждали теперь новостей и собирались в кружок, когда она принималась говорить. Польщенная вниманием, Анна то рассказывала, как Митя ищет сочетание красок, чтобы естественнее написать в будущей картине цвет человеческой крови: свежей, хлещущей из ран, запекшейся и перемешанной с землей (неважно, что сотни художников до него уже делали это); то объявляла, что он интересуется костюмами разных веков и что будто специально для этого ездил в прошлом году в Москву, в музеи, и что там же, в московских музеях, срисовывал мечи, стрелы, кольчуги; то вдруг переводила разговор на другое, что он занимается археологией, этнографией и еще и еще чем-то, что было, несомненно, значительным; и постепенно вокруг Мити складывался тот ореол загадочности, в который прежде всего начала верить сама Анна, но в который, напротив, чем более она  п р и б а в л я л а  к  н е м у, тем менее верили другие, и в конце концов ореол этот однажды и самым неожиданным образом был развенчан аспирантом Никитиным. «Все просто, — сказал он, лишь несколько минут побеседовав с Гавриловым и отходя от него. — Перпетуум-мобиле, вечный двигатель». Митя мечтал создать полотно, которое вобрало бы в себя историю войн; ему хотелось, чтобы картина сгустком ужасов заставила бы людей прекратить делать пушки; этот-то замысел и окрестил Никитин как изобретение вечного двигателя. Казанцев же, особенно любивший выражаться кратко и афористично, добавил: «Еще одна груда черепов», — намекая на известную и, как он думал, не пользовавшуюся популярностью картину Верещагина. Но, несмотря на это новое охлаждение к Мите, на него уже не смотрели как на чужого в гостиной; всем казалось, что он тоже стоит против течения и потому — свой человек здесь. И лишь Лукашова не хотела расставаться с ореолом загадочности, по-прежнему (для нее) окружавшим Митю, и с каждым днем ей все больше нравились белесые брови его, казавшиеся даже какими-то особенными; чувство, какое она испытывала к нему, было тем чувством, как если бы вместо груды кирпичей она увидела выстроенный из них дом, который был крепок, был соразмерен и которым можно было не только любоваться, но находить в нем новые и новые достоинства и красоту. И хотя внешне Анна будто ни в чем не изменилась, но ни в выражении лица ее, ни во взгляде, как она теперь смотрела на Митю, уже не было той обычной и знакомой всем в гостиной ложной заинтересованности, а было другое, что как раз и привлекло Митю и заставляло его верить ей.

XI

Когда Сергей Иванович (все на той же обкомовской черной «Волге») подъезжал к Дорогомилиным, все обычные посетители их дома были в сборе и оживленно обсуждали только что просмотренную телевизионную передачу. В программе «Городские новости» выступал сегодня Казанцев. Еще за неделю все в гостиной были предупреждены об этом событии, ждали его и теперь, прослушав, говорили о нем. Передача была записана на пленку, и потому Казанцев находился здесь же, в гостиной. Он сидел на своем привычном месте, в павловском кресле, с удовольствием поглаживая сухими морщинистыми пальцами полированную крышку пианино, и пребывал в том редком для себя хорошем настроении, словно и в самом деле не воображенный, не ожидаемый только, а настоящий успех наконец пришел к нему. Он рассказывал в программе о новых фильмах; в середине выступления он произнес фразу, которая, может быть, осталась бы незаметной, потому что ничего особенного не заключала в себе, — он сказал лишь, что пора отходить от надуманных и примитивных шаблонов в кино и приниматься за жизненно важные конфликты, — но он обратил внимание всех на эту свою фразу, главное, на ее подтекст, и этот-то несуществовавший и придуманный подтекст и был теперь предметом общего разговора.

Сергей Иванович не знал ничего этого.

Он подъезжал к дому Дорогомилиных с тем чувством, что увидит семью своего фронтового друга, и все представление об этой встрече было у него точно такое же, как если бы он был приглашен к Кириллу Старцеву или еще к кому-либо, чей быт и все в квартире мало чем отличалось от той обстановки и той жизни, как он жил сам в Москве и как могли, по его мнению, чуть лучше или чуть хуже, жить другие. Он ожидал увидеть одно, но увидел совершенно другое, войдя в дорогомилинскую прихожую; и потому с первых же минут его охватило странное ощущение какой-то своей несовместимости со всем тем, что стояло, висело и светилось теперь вокруг него.

Дверь открыла ему Ольга.

— От Семена? — спросила она с той интонацией, не выражавшей ни радости, ни разочарования, как всегда встречала гостей. Она была в свитере и кожаной юбке; на плечи ее свободно спадали прямые и редкие волосы; и между ними и черным воротником свитера виднелось узкое и заостренное лицо. Сергея Ивановича поразило холодное выражение этого лица.

— Да, — сказал он, глядя одновременно и на это лицо и на подходившую Веру Николаевну и прислушиваясь к громкому говору, доносившемуся из гостиной. Лицо Веры Николаевны было, казалось, еще более узким и заостренным, чем у Ольги, и тоже было как бы обрамлено темною овальною рамкой; но вдоль щек и вокруг подбородка были не волосы и воротничок свитера, а был платок, вроде бы по-старушечьи, но в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату