Стелленбош славится в колонии своею зеленью, фруктами и здоровым воздухом. От этого сюда стекаются инвалиды и иностранцы, нанимают домы и наслаждаются тенью и прогулками. В неделю два раза ходят сюда из Капштата омнибусы; езды всего по прямой дороге часов пять. Окрестности живописны: всё холмы и долины. Почва состоит из глины, наносного ила, железняка и гранита.
В самом Стелленбоше считается около четырех, а в округе около пяти тысяч жителей. Местечко замечательно еще школой, одной из лучших в колонии. Оттуда вышло несколько хороших учителей для других мест. Преподают всё, что входит в круг классического воспитания. Кто знает, какой дуб учености вырастет со временем в этой старинной, но еще молодой и формирующейся на новый лад колонии? Может быть, стелленбошская коллегия будет со временем африканским Геттингеном или Оксфордом. «Молодая колония», — я сказал: да, потому что лет каких-нибудь тридцать назад здесь ни о дорогах, ни о страховых компаниях, ни об улучшении быта черных не думали. И нынче еще упорный в ненависти к англичанам голландский фермер, опустив поля шляпы на глаза, в серой куртке, трясется верст сорок на кляче верхом, вместо того чтоб сесть в омнибус, который, за три шилинга, часа в четыре, привезет его на место. А фермеры эти не бедны: у некоторых хозяев от семи до восьми тысяч руб. сер. годового дохода. В стелленбошском округе главное произведение все-таки вино, потом пшеница, дуб, картофель и т. п. предметы.
Часов в пять, когда жара спала, всё оживилось: жалюзи открылись; на крыльцах появилось много добрых голландских фигур, мужских и женских. Я встретил нашего доктора и с ним двух если не немцев, то из немцев. Два датчанина, братья, доктор и аптекарь, завели его к себе в дом, показывали сад. Я познакомился с ними, мы пошли за город, к мосту, через мост по полю, и уже темным вечером, почти ощупью, воротились в город. Датчане завели нас к себе и непременно хотели угостить главным капским произведением, вином. Это был для меня трудный подвиг: пить, да еще после обеда! А они подали три- четыре бутылки и четыре стакана: «Вот это фронтиньяк, это ривезальт», — говорили они, наливая то того, то другого вина, и я нашел в одном сходство с chambertin: вино было точно из бургундских лоз. Хозяева сказали, что пришлют нам несколько бутылок вина в Капштат, в нашу гостиницу. Они проводили нас до нашей квартиры.
Тишина и теплота ночи были невыразимо приятны: ни ветерка, ни облачка; звезды так и глазели с неба, сильно мигая; на балконах везде люди и говор.
Из нашей гостиницы неслись веселые голоса; из окон лился свет. Все были дома, сидели около круглого стола и пили микстуру с песком, то есть чай с сахаром. Это пародия на то, что мы пьем у себя под именем чая. За столом было новое лицо: пожилой, полный человек с румяным, добрым, смеющимся лицом.
«Господин Ферстфельд, местный доктор», — сказал нам Посьет. «Что ж он на нас так странно смотрит и откуда вы его взяли?» — спросил я. «Сам пришел: узнал, что русские приехали, пришел посмотреть; никогда, говорит, не видал».
Доктор и сам подтвердил это. Он порядочно говорил по-французски и откровенно объяснил, что он так много слышал и читал о русских, что не мог превозмочь любопытства и пришел познакомиться с нами. «Я занимаюсь немного естественными науками, геологией, и неестественными: френологией; люблю также этнографию. Поэтому мне очень интересно взглянуть на русский тип», — говорил он, поглядывая с величайшим вниманием на барона Крюднера, на нашего доктора Вейриха и на Посьета: а они всё трое были не русского происхождения.
«Так вот какой тип!» — говорил он, продолжая глядеть на них. Мы едва крепились от смеху. «А это какой тип?» — спросил я, указывая на Зеленого. — «Это… — он серьезно и долго вглядывался в него, — это… монгольский». Мы было засмеялись, но доктор, кажется, прав: у Зеленого действительно татарские черты. «Ну а этот?» — показывали мы на Гошкевича. Он долго думал.
«Он десять лет жил в Китае», — заметил кто-то про Гошкевича. «А ведь он похож на китайца!» — заметил Ферстфельд. Мы хохотали, и он с нами. Гошкевич был из малороссиян. Чисто русские были только Зеленый и я. «Да, русские сильны: о! о них много-много слуху!» — говорил он. Он ожидал, кажется, увидеть богатырей, а может быть, людей немного зверской наружности и удивился, когда узнал, что Гошкевич занимается тоже геологией, что у нас много ученых, есть литература.
Это всё так заняло его, что он и не думал уходить; а пора было спать.
Вандик наотрез отказался ехать. «Дорога дурна», — объявил он улыбаясь.
Голландский доктор настаивал, чтоб мы непременно посетили его на другой день, и объявил, что сам поедет проводить нас миль за десять и завезет в гости к приятелю своему, фермеру.
На ночь нас развели по разным комнатам. Но как особых комнат было только три, и в каждой по одной постели, то пришлось по одной постели на двоих. Но постели таковы, что на них могли бы лечь и четверо. На другой день, часу в восьмом, Ферстфельд явился за нами в кабриолете, на паре прекрасных лошадей.
Мы выехали по свежей утренней прохладе и проезжали по дороге между фермами, как между дачами, по зеленым холмам. Я забыл сказать, что накануне у одной дачи нам указали камфарное дерево. Мы вышли и нарвали себе несколько веток, с листьями и плодами, величиной с крупную горошину, от которых вдруг в экипаж разлился запах, напоминающий зубную боль и подушечки. Дерево не очень красиво; оно показалось мне похожим немного на нашу осину, только листья другие, продолговатые, толще и глаже; при трении они издавали сильный запах камфары. Ферстфельд останавливал наше внимание на живописных местах: то указывал холм, густо поросший кустарником, то белеющуюся на скате горы в рытвине ферму с виноградниками. Мы выходили из экипажей и бродили по сторонам, собирая кто каменья, кто травы или цветы. Между тем, приглядываясь к лошадям у нашего экипажа, я видел какую-то разницу, как будто одна лошадь не прежняя. «Это не прежняя лошадь», — сказал я Вандику, который, в своей голубой куртке, в шляпе с крепом, прямо и неподвижно, с голыми руками, сидел на козлах. — «Нет». — «Где же та?» — «Променял». — «Разве эта лучше? Верно, она не ладит с другой, всё шалит дорогой». — «Выгодно променял, — с улыбкой сказал Вандик. — Я хотел выменять еще беленькую лошадку, very nice horse (славная лошадка)!» — прибавил потом. — «Что ж не выменял?» — «Не отдают; да не уйдет она от меня!» Эти шесть миль, которые мы ехали с доктором, большею частью по побочным дорогам, были истинным истязанием, несмотря на живописные овраги и холмы: дорогу размыло дождем, так что по горам образовались глубокие рытвины, и экипажи наши не катились, а перескакивали через них. Надо отдать справедливость Вандику: он в искусстве владеть вожжами стоит если не выше, то так же высоко, как его соименник в искусстве владеть кистью. Вот гора и на ней три рытвины, как три ветви, идут в разные стороны, а между рытвинами значительный горб — это задача. Как бы, кажется, не поломать тут колес и даже ребер и как самым мирным лошадям не потерять терпение и не взбеситься, карабкаясь то на горб, то оступаясь в яму? Может быть, оно так бы и случилось у другого кучера, но Вандик заберет в руки и расположит все вожжи между полуаршинными своими пальцами и начнет играть ими, как струнами, трогая то первую, то третью или четвертую. От этих искусных маневров две передние лошади идут по горбу, а рытвина остается между ними; если же они и спускаются в нее, то так тихо и осторожно, как будто пасутся на лугу. Иногда им приходится лепиться по косогору налево, а экипаж спускается с двумя другими лошадьми в рытвину направо и колышется, как челнок, на гладких, округленных волнах. И это поминутно. Когда мы стали жаловаться на дорогу, Вандик улыбнулся и, указывая бичом на ученую партию, кротко молвил: «А капитан хотел вчера ехать по этой дороге ночью!» Ручейки, ничтожные накануне, раздулись так, что лошади шли по брюхо в воде. Солнце всходило высоко; утренний ветерок замолкал; становилось тихо и жарко; кузнечики трещали, стрекозы начали реять по траве и кустам; к нам врывался по временам в карт овод или шмель, кружился над лошадьми и несся дальше, а не то так затрепещет крыльями над головами нашими большая, как птица, черная или красная бабочка и вдруг упадет в сторону, в кусты.
Зеленый только было запел: «Не бил барабан…», пока мы взбирались на холм, но не успел кончить первой строфы, как мы вдруг остановились, лишь только въехали на вершину, и очутились перед широким крыльцом большого одноэтажного дома, перед которым уже стоял кабриолет Ферстфельда. Кругом нас расположены были строения, сараи и разные службы. Налево от дому, по холму, идет довольно большой сад, сзади дома виноградники, и тоже сад, дальше дикие кусты. Это была голландская ферма Эльзенборг, принадлежащая приятелю доктора.
Ферстфельд пошел в дом, а мы остались у крыльца. Чрез минуту он возвратился с хозяином и приглашал нас войти. На пороге стоял высокий, с проседью, старик, с нависшими бровями, в длинной