вперед!», музыка грянула, и весь отряд тронулся с места. Слышались мерные и дробные шаги идущих в ногу матросов. Отошли не более ста сажен по песчаной набережной и стали подниматься на другую каменную лестницу. По сторонам расставлены были, на сажень один от другого, японские… Ужели это солдаты? Посмотрите, что это такое: взятые на подбор, поменьше ростом, японцы в маленьких, в форме воронки, лакированных шапках, с сонными глазами. Они стояли, откинувшись корпусом назад, ноги врозь, с согнутыми коленками. На плечах у них, казалось, были ружья: надо подозревать так, потому что самые ружья спрятаны в чехлах, а может быть, были одни чехлы без ружей. Здесь всё может быть, чего в других местах не бывает.
Мы еще были внизу, а колонна змеилась уже по лестнице, штыки сверкали на солнце, музыка уходила вперед и играла всё глуше и глуше. Скомандовали: «Левое плечо вперед!» — колонна сжалась, точно змей, в кольцо, потом растянулась и взяла направо; музыка заиграла еще глуше, как будто вошла под свод, и вдруг смолкла.
Над головой у нас голубое, чудесное небо, вдали террасы гор, кругом странная улица с непохожими на наши домами и людьми тоже.
Мы завернули за колонной направо, прошли ворота и очутились на чистом, мощеном дворе перед широким деревянным крыльцом без дверей.
Прежде всего бросается в глаза необыкновенная опрятность двора, деревянной, крытой циновками лестницы, наконец, и самих японцев. В этом им надо отдать справедливость. Все они отличаются чистотой и опрятностью, как в своей собственной персоне, так и в платье. Как бы в этой густой косе не присутствовать разным запахам, на этих халатах не быть пятнам? Нет ничего. Не говорю уже о чиновниках: те и опрятно и со вкусом одеты; но взглянешь и на нищего, видишь наготу или разорванный халат, а пятен, грязи нет. Тогда как у китайцев, например, чего не натерпишься, стоя в толпе! Один запах сандального дерева чего стоит! от дыхания, напитанного чесноком, кажется, муха умрет на лету. От японцев никакого запаха. Глядишь на голову: через косу сквозит бритый, но чистый череп; голые руки далеко видны в широком рукаве: смуглы, правда, но все-таки чисты. Манеры у них приличны; в обращении они вежливы — словом, всем бы порядочные люди, да нельзя с ними дела иметь: медлят, хитрят, обманывают, а потом откажут. Бить их жаль. Они такой порядок устроили у себя, что если б и захотели не отказать или вообще сделать что-нибудь такое, чего не было прежде, даже и хорошее, так не могут, по крайней мере добровольно. Например: вот они решили, лет двести с лишком назад, что европейцы вредны и что с ними никакого дела иметь нельзя, и теперь сами не могут изменить этого. А, уж конечно, они убедились, особенно в новое время, что если б пустить иностранцев, так от них многому бы можно научиться: жить получше, быть посведущее во всем, сильнее, богаче.
Правительство знает это, но, по крайней памяти, боится, что христианская вера вредна для их законов и властей. Пусть бы оно решило теперь, что это вздор и что необходимо опять сдружиться с чужестранцами. Да как? Кто начнет и предложит? Члены верховного совета? — Сиогун велит им распороть себе брюхо. Сиогун? — Верховный совет предложит ему уступить место другому. Микадо не предложит, а если бы и вздумал, так сиогун не сошьет ему нового халата и даст два дня сряду обедать на одной и той же посуде.
Известно, что этот микадо (настоящий, законный государь, отодвинутый узурпаторами- наместниками, или сиогунами, на задний план) не может ни надеть два раза одного платья, ни дважды обедать на одной посуде. Всё это каждый день меняется, и сиогун аккуратно поставляет ему обновки, но простые, подешевле.
Японцы так хорошо устроили у себя внутреннее управление, что совет не может сделать ничего без сиогуна, сиогун без совета и оба вместе без удельных князей. И так система их держится и будет держаться на своих искусственных основаниях до тех пор, пока не помогут им ниспровергнуть ее… американцы или хоть… мы!
А теперь они еще пока боятся и подумать выглянуть на свет Божий из-под этого колпака, которым так плотно сами накрыли себя. Как они испуганы и огорчены нашим внезапным появлением у их берегов! Четыре большие судна, огромные пушки, множество людей и твердый, небывалый тон в предложениях, самостоятельность в поступках! Что ж это такое?
Как они засуетились, когда попросили их убрать подальше караульные лодки от наших судов, когда вдруг вздумали и послали одно из судов в Китай, другое на север без позволения губернатора, который привык, чтоб судно не качнулось на японских водах без спроса, чтоб даже шлюпки европейцев не ездили по гавани! Теперь им холодно объявляют, чего хотят и чего не хотят. Они думают противиться, иногда вдруг заговорят по-прежнему, требуют, а сами глазами умоляют не отказать, чтоб им не досталось свыше. Им поставится всякая наша вина в вину. Узнав, что завтра наше судно идет в море, они бегут к губернатору и торопятся привезти разрешение. Мы хохочем. Они объявили, что с батарей будут палить, завидя суда в море, и этим намекнули, что у них есть пушки, которые даже палят. «Палите», — отвечаем с улыбкой. Просят не ездить далеко по рейду — мы ничего не отвечаем и едем. А губернатор всё еще поднимает нос: делает запросы, хочет настаивать, да вдруг и спустится, уступит.
Давно ли сарказмом отвечали японцы на совет голландского короля отворить ворота европейцам? Им приводили в пример китайцев, сказав, что те пускали европейцев только в один порт, и вот что из этого вышло: открытие пяти портов, торговые трактаты, отмена стеснений и т. п. «Этого бы не случилось с китайцами, — отвечали японцы, — если б они не пускали и в один порт».
А вот теперь иностранцы постучались и в их заветные ворота с двух сторон. Пришел и их черед практически решать вопрос: пускать или не пускать европейцев, а это всё равно для японцев, что быть или не быть. Пустить — гости опять принесут свою веру, свои идеи, обычаи, уставы, товары и пороки. Не пускать… но их и теперь четыре судна, а пожалуй, придет и десять, всё с длинными пушками. А у них самих недлинные, и без станков или на соломенных станках. Есть еще ружья с фитилями, сабли, даже по две за поясом у каждого, и отличные… да что с этими игрушками сделаешь?
Пустить или не пустить — легко сказать! Пустить — когда им было так тихо, покойно, хорошо — и спать и есть. Не пустить… а как гости сами пойдут, да так, что губернатор не успеет прислать и позволения? С кем посоветоваться? у кого спросить? Губернатор не смеет решить. Он пошлет спросить в верховный совет, совет доложит сиогуну, сиогун — микадо. Этот прямой и непосредственный родственник неба, брат, сын или племянник луны мог бы, кажется, решить, но он сидит с своими двенадцатью супругами и несколькими стами их помощниц, сочиняет стихи, играет на лютне и кушает каждый день на новой посуде. Губернатору велят на всякий случай прогнать, истребить иностранцев или по крайней мере ни за что не пускать в Едо. Губернатору лучше бы, если б мы, минуя Нагасаки, прямо в Едо пришли: он отслужил свой год и, сдав должность другому, прибывшему на смену, готовился отправиться сам в Едо, домой, к семейству, которое удерживается там правительством и служит порукой за мужа и отца, чтоб он не нашалил как-нибудь на границе. А пока мы здесь, он не может ехать, даже когда приедет другой губернатор. И вот губернатор начинает спроваживать гостей — нейдут; чуть он громко заговорит или не исполняет просьб, не шлет свежей провизии, мешает шлюпкам кататься — ему грозят идти в Едо; если не присылает, по вызову, чиновников — ему говорят, что сейчас поедут сами искать их в Нагасаки, и чиновники едут. «Будьте вы прокляты!» — думает, вероятно, он, и чиновники то же, конечно, думают; только переводчик Кичибе ничего не думает: ему всё равно, возьмут ли Японию, нет ли, он продолжает улыбаться, показывать свои фортепиано изо рту, хикает и перед губернатором, и перед нами.
Но что же делать им? и пустить нельзя, и не пустить мудрено. Они попробуют хитрить: то скажут, что мы съели всех свиней в Нагасаки, и скоро не будет свежей провизии; продают утку по талеру за штуку, думая этим надоесть. Ничего не берет! Талеры платят и едят дорогих уток, всё равно как дешевых. Как поступить? Свысока ли, как прежде, или как требует время и обстоятельства? Они, в недоумении, пробуют и то и другое. Они видят, что их система замкнутости и отчуждения, в которой одной они искали спасения, их ничему не научила, а только остановила их рост. Она, как школьная затея, мгновенно рушилась при появлении учителя. Они одни, без помощи; им ничего больше не остается, как удариться в слезы и сказать: «Виноваты, мы дети!» — и, как детям, отдаться под руководство старших.
Кто же будут эти старшие? Тут хитрые, неугомонные промышленники, американцы, здесь горсть русских: русский штык, хотя еще мирный, безобидный, гостем пока, но сверкнул уже при лучах японского солнца, на японском берегу раздалось «Вперед!» Avis au Japon! [16]
Если не нам, то американцам, если не американцам, то следующим за ними — кому бы ни было, но