объявляются апокрифами. Величайшим из русских писателей и мыслителей считается Достоевский; все его юбилеи пышно отмечались. Отношение к Толстому нельзя назвать отрицательным, но оно намного холоднее: своими произведениями он подрывал власть царя и церковь, был пацифистом, не обнаруживал никакого интереса к исторической миссии России и проявлял другие нездоровые тенденции.
В основном так же относятся к Тургеневу и Чехову: они не personae non gratae, но они слишком вдохновлялись Западом и мало сделали для воспитания русского народа в духе патриотизма. Когда дело доходит до XX века, положение становится еще хуже. Для многих правых Есенин — настоящий идол. Он выглядит для них особо привлекательно: молодой человек безупречного крестьянского происхождения, в юности — пастух. Обладал большим талантом, а после смерти его подвергли остракизму в Советском Союзе. То, что он критиковал американский образ жизни и предвещал «падение небоскребов», также сближает его с правыми. Он воспевал русскую деревню, жатву, мирные ландшафты, Иисуса и Деву Марию, идущих по полям. Но, с другой стороны, Есенин был «плейбоем» и хулиганом, певцом проституток и пьяных драк, автором кощунственных стихов о Христе.
Есенин приветствовал революцию, однако позднее писал, что чувствует себя чужим в родной стране. Он покончил с собой, как спустя несколько лет Маяковский, и по сей день ходят легенды, что — так же, как и Маяковский, — он был убит или, по крайней мере, его подтолкнули к самоубийству[158]. Как и во многих других случаях, немалая вина приписывается здесь Троцкому, хотя Троцкий ценил талант Есенина и был одним из его доброжелателей среди вождей коммунистов. Подобно тому как большевики молились на рабочий класс, русская правая обожествляет крестьянство. Это единственный подлинный носитель и заступник «русской идеи». Все прочие классы — паразиты или, в лучшем случае, ненадежные союзники. В этом свете культ Есенина в лагере новой русской правой не вызывает удивления: именно таковы были идеи самого Есенина и его наставника Клюева, по преимуществу крестьянских авторов, когда в канун первой мировой войны они штурмом взяли литературный Петербург.
Насколько подлинным был этот style russe? Был ли он порожден деревенской жизнью? Нет, в нем отчетливо видна подделка под сельскую простоту. Как заметил впоследствии Ходасевич, один из величайших русских критиков, этот стиль родился не в березовой роще, а в charnbre separee[159] французского ресторана в Петербурге: «немножко православия, немножко сектантского самобичевания, немножко революции, немножко шовинизма…»[160]
Со стороны крайней правой делались попытки привлечь к своей идеологии и некоторых других великих поэтов XX века. Да, А. Блок писал о Куликовской битве, и в его стихах присутствуют мотивы славянофильства. Он верил в грядущий апокалипсис и по меньшей мере однажды написал, что «ненавидит буржуазию, дьявола и либералов». В том же духе он говорил о старом, умирающем мире западной цивилизации, что еще больше сближает его с «истинными патриотами». Однако, судя по фамилии, он не был чисто русским по происхождению, к тому же страдал от распространенной тогда «мировой скорби» и мизантропии («человек внушает мне отвращение, жизнь страшна»). Кроме того, он симпатизировал эсерам и в одной из своих поэм, публикуемой во всех советских антологиях, выразил симпатию революции.
Андрей Белый, другой ведущий поэт своего времени, писал о возрождении Христа в России, о «России, России, России — Мессии грядущего дня» и отвергал «бездушный материализм». Но при этом он был последователем Рудольфа Штейнера и теософии, которая для правых почти так же предосудительна, как масонские заговоры.
В итоге они остаются с некоторыми неплохими авторами вроде Волошина, Клюева и Хлебникова, которые, однако, не принадлежат к величайшим представителям русской литературы. Клюев (1887–1937), первый крестьянский поэт, несомненно, был националистом, равно как и Хлебников. Но если у первого слишком много эротизма, то у второго — слишком много модернизма, чтобы сделать их совершенно пригодными для патриотической индоктринации. Наиболее известный из оказавшихся в эмиграции писателей — Бунин — широко почитается на всех линиях политического спектра, но он «слишком холоден», он критически отзывался о русском крестьянстве и не любил Достоевского. Бальмонт и Сологуб при всех их достоинствах многие годы принадлежали к школе, называемой русским декадансом. Остаются Иван Шмелев и Игорь Северянин — авторы политически приемлемые, но не высшего класса.
Самое парадоксальное, что остаются также два советских писателя — Михаил Шолохов и Леонид Леонов. Однако Шолохов был прежде всего фигурой из истеблишмента, хотя некоторые его произведения долгое время не публиковались. Он более реалистично, чем многие его современники, описывал коллективизацию, но в конечном счете ее принял и одобрил. Его отношение к диссидентам, например Солженицыну, показывает, что либо ему не доставало характера и мужества, либо он полностью солидаризировался со всеми выходками политического руководства страны. Кроме того, «Тихий Дон» художественно настолько выше других произведений Шолохова, что его авторство оспаривалось, и споры не стихают по сей день.
Лучшие произведения Леонова написаны в 20-е годы, в бытность его «попутчиком» коммунистов, а позже он писал в полном согласии с партийной линией, и, хотя встречаются у него следы влияния Достоевского, леоновский патриотизм полностью соответствует официальной идеологии его времени.
Русская правая предъявляет свои права как на этих авторов (при всех их идейных слабостях), так и на ряд других, демонстрируя при этом определенную разборчивость. Однако их произведения не могут объяснить, что же все-таки представляет собой «русскость', победы какой именно русской культуры желает «русская партия». Верно, в свое время славянофилы писали на эту тему, но их взгляд был обращен в прошлое, высказывания Достоевского на этот счет тоже принадлежат прошлому веку. Некоторые современные русские писатели доказывают, что в давние времена жизнь в России, и в особенности в русской деревне, была более гармоничной, нежели теперь, но и они соглашаются, что мир прошлого невосстановим. Что же может сказать правая нынешнему веку? Парадоксально, но большая часть того, что думано и писано на тему России и русского, исходит не от правых, а из либерально-патриотического лагеря — от Бердяева, Федотова и Лихачева, и по ряду причин все это совершенно неприемлемо для крайней правой. Бердяев писал, что национализм крайней правой вдохновляется варварством и глупостью, язычеством и аморальностью, что он полон восточной дикости и темноты, что это «разгул старорусской распущенности»[161].
Недавние попытки дать определение русского патриотизма не породили ничего, кроме банальностей. По Шафаревичу, патриотизм — осознание особых ценностей и инстинкт сохранения национальной идентификации. Следовательно, умирание патриотизма — самый верный признак начала конца народа, превращения его из живого организма в мертвую машину. По Распутину, «русскость» (подобно германству или французскому духу) — это попросту общее направление, которое нация приобретает с достижением ею зрелости. Такое направление может быть художественным, религиозным или прагматическим. Но сверх всеобщих человеческих ценностей каждый народ имеет нечто свое, особое, и он призван развивать и оплодотворять то особое, к чему у него есть склонность[162]. В этих идеях нет ничего специфически русского — это заимствования из Гегеля и в особенности из Гердера; последний, впрочем, имел в виду не политические, а культурные традиции. Попытки определить, что же такое специфически русское, обречены на провал, ибо в каждый данный момент существует более чем один национальный характер и более чем одна национальная идея, которые к тому же неизбежно меняются со временем. Интересную попытку определить специфически русское сделал Федотов. Он писал о «лишних людях», о скитальцах и строителях, о московском и западном типе русского, о неограниченной вольности и сектантском бунтовщичестве, об унынии и детскости, о религиозности и многих других качествах, для которых невозможно найти общий знаменатель[163].
Почему же так важно определить русскую специфику? Трудно найти хоть сколько-нибудь крупного французского или британского мыслителя, который потратил бы много времени и усилий на подобные размышления о своей нации. Специфически французское очевидно и понимается инстинктивно, оно не нуждается в определениях и разъяснениях. Единственная крупная страна, где время от времени занимались похожими поисками национальной идентификации, — это Германия, да и там результатом были не слишком помогающие делу obfter dicta[164] вроде знаменитой вагнеровской фразы: «Быть немцем — значит делать что-нибудь для самого себя». Столь отчаянные поиски точного определения национальной идентификации (и предназначения) могут быть весьма точным признаком