одежда — это символ, знак лицемерия, знак подавленного тщеславия; мы делаем вид, что презираем пышные краски, грацию, гармонию и формы, — и мы надеваем наши одежды, чтобы распространить эту ложь и подкрепить ее. Но нам не обмануть своих соседей; а когда мы попадаем на Цейлон, нам становится ясно, что мы не сумели обмануть даже самих себя. Оказывается, мы любим яркие краски и изящные костюмы; даже на родине мы в любую погоду выскакиваем из дома, чтобы взглянуть на красочное шествие, — и завидуем нарядным одеждам. Мы идем в театр, чтобы посмотреть на наряды, и горюем, что сами не можем так одеться. Мы идем на придворный бал, если выпадет такой случай, и с удовольствием разглядываем великолепные мундиры и сверкающие ордена. Когда мы получаем разрешение посетить королевскую гостиную, мы запираемся у себя и тайком часами красуемся в шикарных придворных костюмах, любуясь на себя в зеркало и чувствуя себя бесконечно счастливыми; каждый чиновник при губернаторе в нашей демократической Америке проделывает то же самое со своим новым пышным мундиром, и если за ним не подсматривают, он, пожалуй, с удовольствием сфотографируется в этом мундире. Когда я гляжу на лакея в доме лорд-мэра, я чувствую себя обиженным судьбой. Да, наши одежды лживы, в такими они были все последнее столетие. Они неискренни, они — безобразное и подобающее выражение нашего внутреннего притворства и упадка морали.
Коричневый мальчишка, которого я последним видел на запруженных народом улицах Коломбо, прикрывал свою наготу лишь шнурком, перепоясывавшим его талию, но в моем представлении откровенная честность его костюма куда приятнее, чем те вопиющие по безвкусице одеяния, в которые были облачены бедные девочки из воскресной школы.
Глава II. БОМБЕЙ — ОЖИВШАЯ СТРАНИЦА ИЗ «ТЫСЯЧИ И ОДНОЙ НОЧИ»
Богатому можно иметь любые принципы.
В районе Скандального мыса — меткое название! — где есть удобные скалы, чтобы посидеть, и открывается с одной стороны прекрасный вид на море, а с другой двигаются сплошной тесной вереницей пышные экипажи, встречается множество хорошо одетых парсианских женщин; они словно охапки ярких цветов, — чарующее зрелище! Люди идут, идут по дороге, идут поодиночке, парами, группами, толпами; видишь здесь и рабочих и работниц, но одеты они совсем не так, как у нас. Мужчина-рабочий — это обычно прекрасно сложенный атлет, на нем одна набедренная повязка; кожа у него темно-коричневая, атласистая, мускулы под нею вздуваются, словно шары. Женщина — изящное, стройное существо, прямая, как пальма, и все ее одеяние состоит из одного куска яркой ткани, которой она окутывает себе голову и тело до колен и которая плотно ее облегает. Икры и ступни ног у нее голые, голые и руки, только на лодыжках и запястьях множество разнообразных серебряных колец. Одна ноздря украшена кольцом, по нескольку блестящих колец и на пальцах ног. Когда она раздевается перед сном то, я думаю, она снимает свои украшения. Если она снимет с себя что-нибудь еще, она может простудиться. Как правило, на голове у нее большой сияющий, великолепной формы, медный кувшин для воды; она поддерживает его своею изогнутой голой рукою. Она так стройна, шагает с такой легкостью, грацией и достоинством, ее изогнутая рука и медный кувшин так живописны — право, нашей простой женщине до нее далеко!
Всюду краски, чарующие, колдовские краски, — везде, кругом, вдоль всего раскинувшегося дугой жемчужного залива, вплоть до губернаторского дома, у дверей которого торжественно стоят на страже местные дюжие чапраси в огромных чалмах и огненно-красных одеждах, — они так дополняют общую великолепную картину, завершая ее с театральной пышностью. Хотел бы я быть чапраси!
Это истинная Индия: страна романтики и мечты; страна сказочного богатства и сказочной нищеты, роскоши и лохмотьев, дворцов и жалких лачуг, голода, эпидемий, джиннов, великанов и Аладдиновых ламп, тигров и слонов, кобр и джунглей; страна, где существует сотня различных народов и сотня различных языков, тысяча религий и два миллиона богов; колыбель человеческой расы, земля, где зародилась человеческая речь; страна — мать истории, бабка легенды, прабабка преданий, чей вчерашний день не моложе самой глубокой древности остальных народов, — единственная страна под солнцем, которая неизменно и всегда интересна для любого иноземного принца и иноземного землепашца, для изысканно образованного и для невежественного, для мудреца и глупца, для богача и нищего, угнетенного и свободного; единственная страна, которую хотят увидеть
Даже теперь, когда минул целый год, восторженное исступленно тех днем в Бомбее живет в моей душе и, я думаю, будет жить в пей всегда. Все тогда было для меня новым, каждая мелочь. И не надо было ждать утра, чтобы увидеть Индию, — она начиналась тут же в отеле. Коридоры и залы были полны коричневых людей в чалмах в фесках, в расшитых одеяниях, в шапках, босиком; кто опрометью куда-то бежит, кто сидит на корточках и отдыхает, кто оживленно разговаривает, кто молчит и словно грезит; в столовой за спинкой стула у каждого стоит местный слуга, одетый так, будто сошел со страниц арабских сказок.
Нам отвели комнату на верхнем этаже, окнами на улицу. Белый человек — коренастый немец — поднялся вместе с нами, прихватив с собой трех индийцев, чтобы разместить в номере наши вещи. Еще четырнадцать индийцев гуськом шли за первыми тремя, таща наш ручной багаж; каждый нес только один предмет. — не больше; иногда это был чемодан, иногда что-нибудь поменьше. Один дюжий индиец нес мое пальто, второй — зонтик, третий — ящик с сигарами, четвертый -— книжку, а последний носильщик в этой процессии тащил веер. Все это делалось очень серьезно и старательно. Никто, начиная с первого носильщика и кончая последним, и не подумал улыбнуться. Каждый подходил и спокойно, терпеливо ждал, пока кто-нибудь из нас не давал ему монетку, — тогда индиец почтительно кланялся, прикладывал пальцы ко лбу и удалялся. Это, по-видимому, мягкий, вежливый народ, в их поведении было что-то очень душевное и трогательное.