что каждого из нас она недавно коснулась ледяной рукой, напомнила, что ждет, всеобщая наша владычица. Умирать придется, да только думать об этом неохота, если б можно было выбирать…
И тут Дремов и прочел вслух:
— А дальше? — спросил Гераскин.
Сергей посерьезнел, лицо его опустело, глаза смотрели туда, где не было ни нас, ни этого вечера.
Все призадумались. Елизар Дмитриевич повторил последние строчки.
— Сам сочинил?
— Нет, это не мои.
— Чьи?
— Неизвестного автора.
— Да, легкой смерти Петру не даровано было, — сказал учитель.
На пятый день, в минуту облегчения, Петр промолвил: «Из меня познайте, какое бедное создание есть человек». Петра, видимо, и мучило и удивляло, куда низвергла его болезнь. Он, великий государь, помазанный на царство, превратился в жалкое существо, раздавленное болью, орущее, беспомощное, уже никому не страшное, всем в тягость.
Крики его проникали во все покои дворца, доносились на улицу. Смерть не могла одолеть могучее тело, оно не отпускало душу вопреки желанию Петра, который уже исповедался, причастился.
Он кричал и хрипел и вновь прорывался истошным воем. В минуту просветления попытался что-то написать, говорить-то уже не мог. Нацарапал слабеющей рукой: «Отдайте всё…»
Остальное, сколько ни пытались, не разобрать. Не хватило последней клеточки жизни, тратил поначалу без счета и на гульбу, и на пьянку, сжигал в яростных припадках, а тут в тоске, ужасе за царствие свое, рванулся, что-то вспыхнуло и погасло, так и не успев осветить его предсмертную волю — кому отдать престол.
Это был миг, когда кончилась эпоха, величайшая в истории государства. Предсмертный хрип оборвался. Наступила тишина. Петровское время остановилось. Все, кто находились во дворце, замерли. Через несколько минут страсти нового царствия нахлынут, растащат их в разные стороны, но сейчас они оставались еще его сподвижниками, душа его еще витала над ними, острое чувство страха и потери пронзило даже тех, кому смерть его сулила выгоду.
Мы слушали учителя и думали о таинстве смерти.
Думать о смерти нелегко, на это надо отдельное мужество. Думал ли Петр о смерти, готовился ли? Вряд ли. Готовиться — значит привести в порядок свои дела, попрощаться с близкими, поправить то, что еще можно успеть.
Молочков однажды прочел у Марка Аврелия: «Еще немного, и ты исчезнешь, так же как всё, что ты видишь, и все, кого ты знаешь». Но в этом нет утешения.
Всё, что ты видишь, и все, кого видишь, — останутся, в этом и печаль, и счастье. Осознать свою смерть — значит увидеть и мир, и свою жизнь по-другому.
По мнению Сереги Дремова, великие не могут представить мир без своей персоны, они не желают думать о смерти, Петр тоже из их числа, боялся думать о ней, храбрый был человек, а поглядеть ей в глаза боялся. Они все уверены, что умирают слишком рано. Показывать пример жизни они умеют, быть великим в смерти, как Сократ, — это редкость.
— У нас вообще нет культуры завещаний, — вдруг встрепенулся профессор. — К смерти относимся некультурно. Ну ладно, допустим, многим из нас завещать нечего, никакого имущества нет, но все равно хоть какие-то предметы свои на память родным и знакомым… — Он безнадежно махнул рукой. — Я сам тоже никак не соберусь. Но уж Петру непростительно, Россию бросил на кого попало.
— Смерть всегда является не вовремя, без спросу… — сказал Дремов. — Правда, большинство рассказов о римских императорах заканчивается словами: «При этом известии Рим и Италия вздохнули с облегчением».
Глава тридцать четвертая
ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ

Впервые Молочков читал нам по тетрадке. Сперва стеснительно покашливая, потом увлекся, в голосе появилось чувство, он помахивал самому себе рукой, порой радуясь хорошей фразе, иногда морщась. Было ясно, что писал он сам, видно, давно, и теперь он переживал за свой текст.
Россия отмечала окончание войны со шведами. Отмечали Ништадтский мир пышно, буйно. Празднества в Петербурге, празднества в Москве. Пили, веселились. Петр придумывал потешные шествия. Разъезжали большой компанией по знатным домам, цугом пожаловали во двор к господарю Кантемиру. Пока княгиня Анастасия и князь Дмитрий распоряжались насчет стола, Петра развлекала княжна Мария. В прежние наезды он ее отметил, сам не зная почему. Чернявая, худенькая, она совершенно терялась в ослепительной красе своей молодой мачехи Анастасии, урожденной Трубецкой. Пышная, белокожая, голубоглазая, Анастасия играла глазами, задиком, всякая часть ее молодого тела показывала себя. Семнадцатилетняя Мария выглядела несмело — слишком тоненькая, хрупкая, на балах танцевала хорошо, но успехом не пользовалась. Разговор зашел о предстоящей свадьбе князь-папы с вдовою Зотовой. Свадьба была шутовская. Петр велел, чтобы все явились в маскарадных костюмах. Себе придумать еще не мог — то ли монахом, то ли римским воином. Мария подняла глаза, прикинула, как бы издали, порекомендовала матросское одеяние, только из черного бархата. «Это почему?» — удивился он, но тут же смекнул: и в самом деле — таинственно и властно. Самое необычное — это когда обычное чуть по-другому смотрится. Примерно так пояснила княжна и что-то добавила по-итальянски.
Он сразу узнал язык, который ему нравился больше других. Он любил чужие языки. Знал по- голландски, по-латыни, по-немецки, немного из французского, особенно что касалось корабельной оснастки и морского дела. Но итальянский… Однажды в Лондоне он слышал на улице итальянского певца. Петр попытался вспомнить, напеть, он был уже выпивши, а выпивши, заводил всех на песни. И тут вдруг эта пигалица подхватила, вернее, она вытащила из него на свет божий ту уличную итальянскую песенку. Маленький голосок ее был как раз для этих покоев с низким потолком, узкими оконцами. Пела бесстрашно, весело, а на клавесине играть отказалась, пообещала в следующий раз.
Хозяева пригласили к столу. Блюдо подавали за блюдом, в очередь — молдавские, румынские, турецкие. Петр пил за сыновей Кантемира, всех троих — бравых, хорошо грамотных, особо ему люб был