похожий на объятый пламенем скипетр, был выгравирован на бронзовой доске над школьным девизом — «Monumentum aere perennius»[25]. Дэриану было интересно: что испытали бы эти давно почившие в бозе люди, знай они, что неким непредсказуемым для них самих образом станут бессмертны, даже при том, что в обычном смысле слова… умрут? Директор Мич хотел было уже отпустить Дэриана, как вдруг ему пришла в голову мысль: предстоящий концерт. Объединенный церковный фонд снимает зал во Фрик-Холле, и концерт организует фонд, а не академия; возможно, Дэриан захочет принять в нем участие, за что получит скромное вознаграждение?
— В самом деле? — с надеждой спросил Дэриан. — Я с радостью, доктор Мич. — Дэриан согласился сразу же, но потом, в течение многих дней, даже недель, сомневался, правильно ли поступил. Выступать перед публикой, в то время как собственные музыкальные способности казались ему еще такими сырыми, такими далекими от совершенства, что нередко служило для него источником тяжких мучений! Конечно, он совершил ошибку. От маячившего впереди страха сцены его одолевала бессонница.
Гонорар Дэриана за этот вечер как аккомпаниатора и солиста должен был составить тридцать пять долларов.
Адольф Херманн был ошеломлен и раздосадован тем, что Дэриан будет принимать участие в концерте.
— Прежде они просили об этом меня. То есть иногда они по этому случаю нанимали меня, если слово «нанимать» здесь уместно. — Профессор Херманн замолчал, с тоской глядя на ученика. И того пронзила неприятная мысль: неужели учитель музыки обижается на него? — Эти американцы понятия не имеют, что такое серьезный ценитель музыки. Ты должен опасаться их влияния. Они «милые» люди, и им от тебя нужна «милая» музыка. Они даже заплатят тебе — как можно меньше, только чтобы не было стыдно. А единственное, что они заберут у тебя взамен, — это твоя душа.
Дэриан с улыбкой ответил:
— Профессор Херманн, я еще никогда в жизни не зарабатывал тридцать пять долларов. Это не много, но — вот же они! А кроме того, после концерта меня вместе с другими участниками накормят холодным ужином в городской резиденции Фрика.
Профессор Херманн выразил невнятную надежду на то, что, будучи его protege, Дэриан не продаст себя задешево людям, которые ничего не смыслят в музыке и, следовательно, недостойны ее. В течение долгого времени старик говорил убедительно и страстно, а Дэриан сидел за роялем, испытывая нарастающее беспокойство, его пальцы шевелились — ему хотелось наконец добраться до пожелтевших клавиш старого замусоленного, но по-прежнему прекрасно звучавшего «Безендорсера». Какое ему, шестнадцатилетнему парню, дело до метаний старика, когда ему хочется играть? И какую музыку! Бетховенскую «Патетическую». Он разучивал и репетировал ее много недель и только-только начал обретать почву под ногами. Но профессор Херманн, вытирая платком взмокшее лицо, все продолжал говорить о сложившейся в Европе «трагической» ситуации, которая может отравить весь цивилизованный мир; о безумной воинственности великой германской нации, направленной против слабых нейтральных стран; об огорчительной природе антинемецких настроений в Штатах…
— Похоже, для американцев теперь все немцы — варвары и гунны.
Дэриану трудно было определить по напыщенной, осложненной сильным тевтонским акцентом речи учителя музыки, вызван ли его гнев на вандерпоэлских обывателей их предвзятым отношением к нему как вероятному предателю, затаившемуся среди них, или его собственной нелюбовью к ним как к религиозным ханжам. Поэтому на все это словоизвержение он ответил невнятным согласием, твердо зная, что не изменит своего решения участвовать в концерте.
— Дэриан, у тебя должна быть своя гордость, — сказал профессор Херманн, кладя тяжелую руку на плечо Дэриана, как делал это часто, и Дэриан услышал сопение прямо у своего уха, ощутил на щеке влажное дыхание старика. — Мы оба должны быть гордыми, потому что ты — ученик Адольфа Херманна. И поэтому прошу тебя: не продавай себя задешево!
— Да, сэр. — Нахмурившись, Дэриан занес руки над клавиатурой, он был готов играть.
— …потому что как только они поймут, что мы хотим им угодить, как только мы унизимся до их грубого капиталистического уровня ради денег, — продолжал профессор Херманн, — нам конец, наша священная цель — музыка — будет поругана. Ты понимаешь, mein Kind[26] ?
Но Дэриан ничего не ответил, он с радостью окунулся наконец в начальные такты великой сонаты.
Вскоре после этого Дэриан Лихт начал понемногу зарабатывать музыкой. Он обучал основам музыкальной грамоты детей нескольких школьных педагогов, в том числе внуков Мича; по воскресеньям играл на органе в вандерпоэлской Свободной баптистской церкви; его даже нанимали играть на свадьбах, где он с листа аккомпанировал полногрудой местной певице, которая своим нежным сопрано пела «Не сплетай мне праздничного венка» из «Лукреции». Как легко было понравиться аудитории, заставить людей улыбаться; но какое искушение — взять ассонансный аккорд, исполнить, к их пугливому восторгу, таинственный Первый прелюд Шопена или какое-нибудь аритмичное и какофоничное маленькое сочинение самого Дэриана Лихта! Однако он сдерживался. Он слишком нуждался в добром к себе отношении и в деньгах, которые приносило такое отношение
На самом деле Дэриан не верил, что Абрахам Лихт его бросил. Пока не верил.
Хорошей репутации Дэриана в округе способствовало то, что он был вежливым, доброжелательным и утонченно-привлекательным юношей с ярко выраженными «женскими» чертами лица, особенно глазами — они у него были мечтательными, обрамленными густыми ресницами и огромными, как мистически- задумчивые глаза какого-нибудь экзотически красивого андрогина с картины художника-прерафаэлита. Хотя Дэриан не считал себя робким и в глубине души был весьма надменен, он производил впечатление застенчивого молодого человека, скромного и неуверенного в себе — таких юношей женщины обожают и могут «продвинуть». Абрахаму Лихту не было нужды говорить своему младшему сыну то, что он и без него интуитивно понимал: женщины «продвигают» молодого человека настолько, насколько он, по их мнению, «талантлив», то есть привлекателен для них и не представляет видимой угрозы.
Но в любом случае все это теряло значение, когда Дэриан Лихт садился за клавиатуру: рояля ли, органа ли — не важно. Не важно, был ли то большой концертный «Стейнвей» или фортепьяно, изготовленное безвестным американским мастером, дорогой орган в школьной часовне или сопящий орган с ножными педалями в баптистской церкви. Как только Дэриан начинал играть, верх в нем брала другая, более сильная индивидуальность. Сам ли я, Дэриан, говорю в такие моменты или это во мне говорит музыка? Но что значу «я» отдельно от музыки? Даже когда он исполнял собственные, весьма своеобразные, шероховатые композиции, ему казалось, что он — всего лишь инструмент, посредством которого рождается музыка, что она существует где-то сама по себе, на другой сетке координат или на другой плоскости существования, замороженная в тишину, как статуя, и обреченная на эту тишину, если бы не случайность в лице Дэриана Лихта!
О подобных парадоксах он любил поговорить с Адольфом Херманном, но в последние полгода, после гибели «Лузитании» и подъема антинемецких настроений в Соединенных Штатах, старик испытывал все большие сомнения в будущем Дэриана. Как будто его будущее как-то связано с будущим Германии или самого профессора Херманна! — сердился про себя Дэриан.
— Для таких людей, как мы, ничего, кроме музыки, не существует, — говорил, бывало, вздыхая, Херманн, — но разве может существовать «музыка» без «цивилизации»?