неотразима на заднем сиденье «пежо». А рядом с молодым Шриксдейлом — тоже в роскошной горностаевой шубе, в шляпе и с муфтой из того же меха (рождественский подарок отца) — сидит Матильда Сент-Гоур: кожа цвета слоновой кости, к губам приклеена легкая улыбка… и на всем двухчасовом пути сказать ей Роланду почти нечего, как и ему — ей.

Интересно, разочарована ли миссис Шриксдейл тем, что «юные влюбленные» чувствуют себя так скованно? Даже поглядывают друг на друга как-то неохотно, пока она без устали болтает, обращаясь к их спинам. Если и так, она умело скрывает это; Анна Эмери хорошо воспитана, иными словами, она — женщина-стоик, филадельфийская дама. И лишь когда, ближе к вечеру, они возвращаются в город и везут Матильду домой, на Риттенхаус-сквер, она негромко произносит:

— Мне показалось, что день получился такой чудесный, такой многообещающий…

Но ни Роланд, ни Матильда не откликаются.

У дома Сент-Гоуров, в северо-восточном углу красивой площади, Роланд тормозит, останавливается и вежливо провожает Матильду до крыльца. Приличия требуют, чтобы он поддерживал ее под локоть, но при его прикосновении девушка вздрагивает и вполголоса говорит:

— Не надо, Харвуд, прошу тебя.

Он спрашивает своим низким скрипучим голосом:

— «Не надо» — что?

Она отвечает:

— Оставь ее в покое. Оставь в покое эту добрую, бедную, глупую старушку.

Он смеется. Он с такой силой стискивает ее локоть, что она чувствует боль, несмотря на густой мех.

— А зачем? Скоро у меня будет право опеки. Так отец говорит.

На случай, если кто-нибудь подглядывает за тем, что происходит в просторном, жарко натопленном холле, Роланд с робкой улыбкой влюбленного склоняется над затянутой в перчатку рукой Матильды. Девушка снова содрогается и неловко отшатывается от него.

— Убийца! — шепчет она.

Сквозь зубы, в которых зажата десятидюймовая сигара, спутник шепчет в ответ:

— Негритянская подстилка!

VIII

У лисички Мины глаза превращаются в щелочки, Мойра тяжело дышит в предчувствии опасности, но ничего не поделаешь: Матильде Сент-Гоур, плывущей в волнах светлого газового платья, с нитью светящегося розового жемчуга на шее, придется танцевать с кузеном Роланда, Бертрамом — верзилой с сердито ощетинившимися усами и острым, проницательным взглядом. Друзья зовут его Берти, но Сент- Гоуры к кругу друзей не принадлежат. Я в лунном свете плыл… звучала песнь моя… но ни Матильда, ни ее деревянный кавалер не вслушиваются в слова новой популярной песенки, ибо Матильде ясно: этому человеку известно все. Его дыхание — это дыхание гончей, горячее и влажное; ноздри его орлиного носа вздрагивают; он ни слова не говорит Матильде, а Матильда — ему, но в танце эти двое првязаны общим знанием; это почти эротическая связь.

Музыка умолкает. Партнеры без улыбки расходятся.

Бертрам Шриксдейл кланяется и говорит негромко:

— Благодарю вас, мисс Сент-Гоур, за прекрасный и поучительный танец.

Матильда Сент-Гоур изображает нечто, отдаленно напоминающее реверанс, и почти шепчет:

— Это вам спасибо, мистер Шриксдейл.

Позднее Милли спрашивает себя: Уж не во сне ли все это мне привиделось?

Ибо, как ей теперь стало ясно, рискованность Игры состоит, в частности, в том, что слишком часто даешь волю воображению. Или слишком редко.

Утром за завтраком она разглядывает собственное тусклое отражение в лезвии ножа, перепачканного малиновым джемом, а отец, тихонько насвистывая арию из «Дон Жуана», стремительно перелистывает газеты и делает карандашные пометки на полях биржевых новостей. Сегодня Абрахам Лихт, как это с ним случается, в добродушном, загадочном настроении. Прочитав, что Генри Форд сильно погорел на своих планах по производству авиамоторов, оборудования для подлодок и других военных заказах («и, судя по всему, отказался от своих замыслов установить мир в Европе»), Абрахам ухмыляется (он так и не простил Генри Форду его фантастического успеха с марками «Т» и «А» своих автомобилей, ибо четверть века назад сам рассчитывал запатентовать «четырехколесное, на безлошадной тяге» транспортное средство с открытыми, в форме санных полозьев, шасси, четырехцилиндровым двигателем и узкими велосипедного типа колесами; об этом проекте, возникшем еще до рождения Милли, она слышала лишь мельком и считала его чистым бредом. Это надо же придумать, велосипедные колеса! Однако же Абрахам Лихт был твердо убежден, что Генри Форд лишил его законной прибыли и законного места в американской истории).

Милли неожиданно, будто ей это только что пришло в голову, говорит:

— Да, отец, по-моему, ты забыл предупредить Дэриана и Эстер, что у них скоро будет новая мачеха. Надо бы им приехать в Филадельфию заранее, познакомиться с Эвой.

— Нет, дорогая. Вовсе нет. Я хочу сказать — не забыл.

Абрахам Лихт не поднимает глаз и продолжает делать заметки на полях газеты.

— Да? Значит, они приезжают? И на свадьбе будут?

— Нет, дорогая. Боюсь, что нет.

Милли пристально смотрит на отца, раздраженная его уклончивостью.

— Извини, отец, но все же: им известно об Эве и твоей женитьбе или нет?

— Слишком много вопросов, Милли! Это же не отбор актеров для какой-нибудь сомнительной бродвейской комедии. Нечего меня подкалывать.

Милли надувает губки, Милли роняет нож, и он с укоризненным стуком падает под стол. Ее беспокоит, что в последнее время отец, похоже, больше делится своими планами с Харвудом, чем с ней; не то чтобы ее гордость была уязвлена — хотя и это тоже; просто Харвуд может сбить отца с толку, и кончится это катастрофой.

Милли думает о Дэриане и Эстер… хотя это требует некоторых усилий. Младшего брата и сестру она любит, или любила бы, если бы могла почаще видеться с ними, если бы жизнь в Филадельфии… не отнимала у нее все время. Буквально на днях она получила от Дэриана нотную запись песни «Для голоса Милли, и только, и только», попробовала наиграть мелодию, но никакой мелодии, собственно, не было. Странная композиция: слишком много долгих пронзительных нот выше верхнего до, с ремарками типа: «бурно-элегически». Неужели Дэриан всерьез рассчитывал, что она будет это петь? Она еще не ответила на его последнее письмо, впрочем, не только на последнее, но надеялась, что он простит ее. Виновато спросила Абрахама Лихта, послал ли тот цветы, как собирался, по случаю дебюта Дэриана и не забыл ли заплатить за очередной семестр, на что Абрахам Лихт раздраженно ответил:

— Милли, я отец мальчика. И надеюсь, меня нельзя упрекнуть в том, что я не исполняю родительских обязанностей.

Да и на письма Эстер, еще менее интересные (если говорить по правде), чем послания Дэриана, Милли тоже отвечала не прилежно. Эстер пишет, и пишет, и пишет про Мюркирк так, словно это центр Вселенной, а не занюханная деревушка в медвежьем углу; ее письма написаны дрожащей от восторженного возбуждения рукой школьницы, в них все время упоминаются люди, чьи имена ничего не говорят Милли, — какие-то Дирфилды, Вудкоки, Эвинги, Маккеи… При последней встрече Эстер удивила Милли своим ростом: в свои двенадцать лет девочка оказалась выше, чем сама Милли в двадцать три (сейчас обе стали на год старше). В отличие от расчетливой, практичной Миллисент Эстер застенчива и в то же время говорлива; тоща и подвижна; неуклюжа и услужлива, и уж точно лишена того, что называют шармом. «Женщина, у которой нет шарма, должна обладать добрым сердцем», — сказал однажды по другому поводу Абрахам Лихт, но то же самое он мог бы сказать о собственной младшей дочери. У Эстер

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату