— Но что именно вы пишете отцу в своих отчетах?
— Они носят, как вам известно, мисс Грилль, конфиденциальный характер. Могу лишь сказать, что это чрезвычайно детальные и ответственные отчеты.
— Посмотреть можно?
Доктор Бис разводит руками: рад бы, мол, да никак не могу.
— Увы, мисс Грилль. Да вы и сами знаете правила. Повторяю, клиника отчитывается только перед опекунами.
— А если мой опекун бросил меня? — Голос Розамунды начинает звенеть. — Если меня вообще все бросили?
— Да, но
Розамунда спокойно усаживается в кресло. На виске у нее бьется жилка. Она уверяет себя, что это не тюрьма, что при желании отсюда можно уйти — можно ли? Время от времени пациенты в более плачевном состоянии, чем она, более агрессивные, совсем отчаявшиеся, бывает, бегут, прячутся в лесу, а через день- другой появляются снова, притихшие, одурманенные медикаментами, вялые, выглядящие так, словно никуда не отлучались и даже не задумывались о такой возможности. Розамунда деловито, словно разговор идет не между врачом и пациентом, а между равноправными партнерами, заявляет:
— Видите ли, доктор, я не
— Непременно сделаю это в сентябрьском отчете, мисс Грилль.
— А раньше нельзя? Попробуйте разыскать отца и телеграфировать ему. Наверняка он поддерживает связь со своими финансистами: с брокером, банкиром, бухгалтером. Повторяю, я здорова и не хочу жить среди больных. Жизнь же проходит!
На столе доктора Биса вместе с разрозненными письмами и бумагами лежит разрезной нож с рукояткой из черного дерева. Острое, как стилет, лезвие маняще поблескивает. Поглядывая из-под лениво прикрытых век на Розамунду, доктор Бис прикидывает расстояние между ножом и собеседницей, которая начинает раскачиваться в кресле, — пожалуй, не больше трех футов; он отнюдь не дурак, внешность обманчива.
— На вашем месте, дорогая, — доверительно говорит доктор, понижая голос так, будто кто-то может их подслушать, — я бы не торопился. А то снова попадете к нам, с рецидивом.
— Да, но моя жизнь…
— Послушайте, это же общий закон, — решительно перебивает доктор Бис, явно собираясь положить конец затянувшейся беседе, — жизнь течет быстро. «Факт рождения — ложное предзнаменование бессмертия», — как говаривал Джордж Сантаяна, некогда один из моих пациентов.
Розамунда неловко встает:
— Доктор Либкнехт подтвердит, что я здорова. Поговорите с ним. Может, он напишет отцу? И конечно, я сама напишу. Уже написала.
— Ладно.
Доктор Бис поднимается из-за стола, безучастный, как Будда; он почти незаметно кивает здоровенному санитару, стоявшему все это время на почтительном расстоянии позади Розамунды в ожидании, когда можно будет отвести ее назад в палату. Где-то поблизости раздается звонок. Время обеда. Настоящее застолье, с большой переменой блюд, продолжительностью больше часа. Розамунда чувствует, как в желудке все переворачивается, подступает тошнота. Ей приходится сделать усилие, чтобы не схватиться за волосы и не растрепать их. Ей приходится бороться с искушением накинуться на санитара, исцарапать его в кровь, между тем санитар мягко, но решительно, с профессиональной уверенностью берет ее за руку и уводит.
— Я здорова, я всегда была здорова. Всегда! Я обманывала себя. Это была моя собственная Воля — вы сами говорили. А теперь… теперь моя Воля состоит в том, чтобы быть здоровой.
Скрестив руки на груди, доктор Бис проникновенно отвечает:
— Вам полезно писать письма, мисс Грилль. Чем больше, тем лучше, кому угодно. Если не ошибаюсь, его честь Морган Грилль из Верховного суда штата ваш родич? Его старшая дочь тоже была здесь несколько лет назад. Письма, как и дневник, — отличная терапия для женщин. Это заставляет работать мозг, да и время занимает. Разумеется, мы будем только рады помочь вам с выпиской. Нам это ничего не стоит.
Той ночью она пытается бежать. В пальто с капюшоном, резиновых ботах, туго повязанной косынке, она несколько часов бродит по лесу, постепенно впадая в панику, потом в забытье
Он разговаривает с ней на расстоянии. Мягко, но настойчиво.
Она не может думать об этом мужчине иначе, как о любовнике. Хотя на прежних ее любовников он совершенно не похож.
Она получает от него подарки: на подушке — шелковая нить, сплетенная в изящный замысловатый узелок; на подоконнике — букетик фиалок в чернильнице, наполненной водой; томик стихов Кристины Россетти «Ярмарка домовых», которые Розамунда читает запоем, хотя ничего и не понимает; и еще изумрудное колечко в старинной серебряной оправе, которое однажды утром, выходя, полусонная, из горячей серной ванны, она обнаружила на среднем пальце левой руки. Ощущение такое, словно оно всегда там было.
«Но кому оно раньше принадлежало? — с тревогой думает Розамунда. — Бывшей миссис Либкнехт? Матери? Бабушке? Дочери?»
Она и сама по возрасту годится ему в дочери.
Она едва удерживается от адресованного самой себе вопроса: уж не дочь ли она этого мужчины.
Она гуляет по лесу, по берегу зацветшего пруда. Наступила осень, ветер, пусть и холодный, даже глаза слезятся, пьянит свежестью. Повсюду густо разрослись морошка, рогоз, земляная груша, они будто звенят на ветру. Моисей Либкнехт наблюдает за ней с близкого расстояния, он всегда настороже, как бы чего не случилось. Высокий, прямой, элегантный мужчина, весьма красивый для своих лет; его чисто выбритое лицо чуть раскраснелось, словно ему жарко; в глазах, отсвечивающих от напряжения серебряным блеском, застыло ожидание; седеющие, кое-где совсем белые волосы гладко зачесаны назад.
— Я вижу вас, доктор Либкнехт, — окликает его Розамунда. — Вам от меня не спрятаться. Я уважаю вас, чту, но я вас не люблю. Я больше не хочу любить мужчин.
Доктор Либкнехт не отвечает.
Когда Розамунда, прищурившись, снова поднимает взгляд, там никого нет.