Кристофер был так огорошен появлением этого своего брата, которого никогда не любил и которому никогда не доверял, в таком месте, где никто не должен был его видеть, что лишь промямлил: он, мол, никакой не Терстон, он Кристофер: «Меня зовут Кристофер Шенлихт». На что Харвуд ответил, что ему наплевать, как зовут или не зовут Терстона, ему нужны деньги, а то, что здесь они есть, — очевидно. Он все знает о связи Терстона с богатой старой бабой и желает получить свою долю.
— Удача временно изменила мне, — сказал он, — и теперь, «Кристофер», мне нужно чуточку твоей.
Кристофер все еще продолжал бубнить, что, должно быть, произошла какая-то ошибка, он не Терстон, а Кристофер, и если Харвуд немедленно не уберется, он будет вынужден вышвырнуть его вон.
— Вышвырнуть меня? Ну-ну! Неужели ты это сделаешь? Неужели? Только попробуй, любовничек! — рассмеялся Харвуд и, наклонив голову, словно бульдог, изготовившийся к нападению, стиснул кулаки. — Посмей только тронуть меня — увидишь, что будет.
На протяжении своей рано начавшейся карьеры молодому человеку, называвшему себя сейчас «Кристофером Шенлихтом», случалось попадать в трудные ситуации и порой удачно выкручиваться из них; даже в наиболее панические моменты он вспоминал любимое изречение отца: «Самое плохое длится не дольше, чем требуется времени, чтобы произнести: „Это самое плохое“», — хотя отец и не мог назвать источник изречения: то ли Библия, то ли Шекспир, то ли Гомер, то ли Марк Твен. Тем не менее, пока его пьяный брат Харвуд стоял перед ним в воинственной позе в том месте и в то время, где и когда, согласно всем правилам Игры, он не должен был находиться, Кристофер успел подумать: «Вот оно — самое плохое! Да, это
Потому что прежде ни разу не бывало так, чтобы один Лихт подверг другого такому риску.
Последний раз Кристофер, или Терстон, разговаривал с братом несколько месяцев назад, в старинной деревенской усадьбе, как ее называли в семье, Мюркирке, что находится в долине Чатокуа, штат Нью-Йорк, незадолго до двадцатидвухлетия Харвуда. После этого братья, как обычно, разъехались в разные стороны, потому что у них были совершенно разные пункты назначения: Харвуд направлялся в Балтимор, к какому-то родственнику, отцовскому «кузену», с которым ему предстояло организовать беговую лотерею. А Кристофер, или Терстон, обладавший иными дарованиями, должен был вернуться на Манхэттен и завести скоропалительный роман с богачкой миссис Пек. Находясь вдали от своих братьев и сестер, Терстон редко думал о них, ибо чем сентиментальные семейные воспоминания могут помочь делу? — как говаривал их отец. Изредка он позволял себе помечтать, куря сигару и потягивая ликер, как только что на балконе гостиничного люкса; в такие минуты дом в Мюркирке представлялся ему убежищем; мысленно он вступал в беседу с отцом, чье духовное присутствие было ему так необходимо в сложные периоды жизни (например, в то время, когда он «предавался любви» с миссис Пек).
Мистер Лихт всегда наставлял детей: в трудный момент самое мудрое — спросить себя:
«Хотел бы я знать, как поступил бы отец в такой ситуации?» — думал Кристофер, или Терстон, пока его незваный братец Харвуд рыскал по роскошной комнате, принюхиваясь, словно собака, к любимым цветам миссис Пек — розовато-жемчужным розам, хватая и разглядывая разные вещи (например, кашемировый шарф-паутинку миссис Пек, привезенный из Индии), как бы оценивая их, потом отбрасывая в сторону и повторяя, будто обезумевший попугай, что ему нужны деньги, наличные, что он не уйдет, пока не получит денег, потому что знает: «богатая старая шлюха — как там ее зовут: Пик? Поук? Пиг?[4]» — дает Терстону деньги, уж наверняка дарит подарки, и он, Харвуд
Если бы Терстону, или Кристоферу, довелось повстречать брата где-нибудь на улице в Атлантик- Сити, он, пожалуй, не сразу бы узнал его: коренастый молодой человек явно несколько дней не брился и, похоже, с кем-то подрался — верхняя губа у него распухла, левый глаз отвратительно заплыл и стал совсем бесцветным. На нем была грязная кепочка для гольфа, которую Терстон никогда прежде не видел, и мятый габардиновый пиджак цвета морской волны, слишком туго обтягивавший мускулистые плечи; его плохо выстиранная белая рубашка была распахнута на груди, на ней не хватало пуговицы. Было совершенно очевидно, что он не первый день пьет.
Из всех детей мистера Лихта Харвуд всегда слыл наименее добрым, наименее талантливым и, уж конечно, наименее привлекательным: его лицо (как однажды почти с восхищением заметил мистер Лихт) напоминало обух топора; маленькие, подозрительные, близко посаженные глазки были почти бесцветны, вечно слезились и таили тревогу — словно глаза хищной рептилии. До двенадцати лет Харвуд рос неестественно быстро, а потом совсем перестал расти и теперь был на несколько дюймов ниже своего красивого брата-блондина: приземистый, весьма неуклюжий. Однако Терстон по опыту знал, что, если дело дойдет до драки, Харвуд его одолеет: его бойцовская манера была непредсказуемой, разнузданной, маниакальной и не подчинялась никаким правилам — ни удары по почкам, в пах или по горлу, ни выдавливание глаз, ни укусы, ни удушение он запретными не считал. Для Харвуда неписаным законом был
Наконец Терстон сдался:
— Ну хорошо, давай встретимся где-нибудь сегодня вечером. Только сейчас, черт бы тебя побрал, ты должен немедленно убраться отсюда.
— Черта с два я отсюда уберусь, — упершись руками в бока, громко ответил Харвуд. — Я тебе что — коридорный, чтобы выполнять
Увы, ссора продолжилась самым катастрофическим образом. Пьяный, неистовствующий Харвуд снова и снова выкрикивал свои требования, Терстон пытался его утихомирить; они утратили всякую осторожность, их голоса звучали все громче, пока не перешли в откровенный крик, от которого задрожали тяжелые зеркала в золоченых рамах. Как оба впоследствии вспоминали, удивительным было то, что ни один не рискнул тронуть другого, опасаясь смертельного исхода схватки.
А в комнате рядом, словно вкопанная, стояла и слушала, что происходит, Элоиза Пек.
Ко всеобщему несчастью, миссис Пек не хватило хитрости или просто здравого смысла, чтобы немедленно покинуть сцену, на которой разворачивалось столь унизительное для нее действо, призвать на помощь кого-нибудь из служащих отеля или найти свою служанку-филиппинку и послать ее за подмогой.
Да что там говорить, если ей не хватило ума (вероятно, она и впрямь была так безумно влюблена, как рассказывала), чтобы понять, что никакого Кристофера Шенлихта не существует в природе, а если бы он существовал, то уж точно принадлежал бы не ей.
И вот, вместо того, чтобы действовать с осмотрительностью, как она действовала бы в своей предыдущей жизни, миссис Пек с рыданиями, словно героиня бродвейской мелодрамы, воскликнула: «Я предана — он меня не любит!» — и в пароксизме оскорбленной гордости, широко распахнув дверь, драматически застыла на миг на пороге; потом со сдавленным криком: «Кристофер!.. Мой Кристофер обманул меня!» — бросилась в глубь комнаты. Голосом обезумевшей фурии она приказала своему жениху и его брату-скотине (ибо даже в своем крайнем нервном возбуждении она понимала, что молодые люди, несмотря на всю непохожесть друг на друга, были родственниками) немедленно убираться из ее апартаментов.
— Или я позову полицию!
Негодование, боль, ярость оскорбленной женщины, безусловно, были искренними, как и хлынувшие из глаз горячие слезы, но даже в тот момент, когда она подскочила к своему перепуганному жениху, чтобы расцарапать его красивое лицо, где-то в подсознании у нее шевелилась мысль, что вся эта зловещая сцена