«Сомневаюсь ли я? Нет, не сомневаюсь. Дрожат ли мои руки? Нет, не дрожат. Таков ли я, как другие?
Теперь Абрахаму Лихту предстоит выработать стратегию, ибо теперь от его таланта зависит жизнь
Дверь в его комнату постоянно заперта, опущенные жалюзи защищают помещение от раскаленной добела августовской жары. Он ест один раз в день, поздно вечером, ест то, что приносит ему Катрина, которая, можно быть уверенным, не станет задавать никаких вопросов, она, эта проницательная женщина, даже не взглянет на газеты, разложенные у него на столе. Когда он спрашивает ее (о Милли, Элайше, Дэриане, Эстер, а особенно о Харвуде, который скоро снова уезжает), она отвечает коротко, без тени осуждения. Разве они вместе не переживали и прежде тяжелые времена? Длительную агонию бедняжки Софи? Собственные неприятности Абрахама Лихта с законом и его последующее (тайное) заключение? Как бы то ни было, Катрине можно доверять.
«Дрожат ли мои руки?
Покрасневшие глаза видят собственное мутное отражение в зеркале: их взгляд из-под насупленных бровей тускл и подозрителен; пальцы пощипывают бритый подбородок, губы, похоже, приобрели привычку шевелиться сами по себе…
Как Терстон мог забыть: джентльмен не марает перчаток, не повышает голоса, не поднимает руку на женщину!.. Как Терстон, самый неподходящий для этого человек, мог совершить такое преступление!..
Если, конечно, допустить, что на этот раз Харвуд не солгал.
Но Харвуд не посмел бы солгать своему отцу. Или посмел?
Предыдущие недели были неделями триумфа, исключительных удач, которые непременно следует описать в «Исповеди моего сердца», чтобы читатели бесились от зависти: ловко «опоенный» Полуночное Солнце с его самым профессиональным жокеем Пармели (с которым А. Уошберн Фрелихт ни разу лично не встречался); таинственное отравление малыша Тэтлока (с помощью какой-то травы семейства белладонновых); удачно подоспевший несчастный случай с Ксалапой (к которому Фрелихт не имел никакого, абсолютно никакого отношения, — ах, бедное животное!); честный
Но теперь Колесо, казалось, завертелось вспять, грозя разрушить все то, что Абрахам Лихт выковывал собственными руками из сущей пустоты.
Много лет, в течение четверти века, с того самого утра когда родился Терстон, Абрахам Лихт в минуты праздности изводил себя мучительными размышлениями о катастрофе, которая может затянуть в свою воронку одного из его детей. Когда он с головой погружался в работу, делал замысловатые ходы в Игре, что ж, тогда у него не было времени давать волю пугающему воображению!
«Думаю, собственная судьба мне в высшей степени безразлична, — размышлял он. — Потому что сомнительно само мое „существование“. Но существование моих родных, разумеется, вне всяких сомнений!»
(Хотя Элайшу нельзя было назвать в буквальном смысле слова «его родным» — плотью от плоти, кровью от крови, — он любил его так же, как остальных детей.)
В молодости, будучи страстным любовником, Абрахам Лихт часто думал, что отдает себя на волю женских капризов; но с годами пришел к убеждению, что по-настоящему его сердце всегда терзала лишь его собственная
Однако женщины, «жены» Абрахама Лихта, подарили ему восхитительных детей, которые уже доказывали, пусть это и были первые робкие шаги, свое право на существование. Но если он потеряет Терстона — будь то на виселице или в изгнании, — разве не сможет он стать
Разве он не все тот же Абрахам Лихт, самый выдающийся из мужчин? И разве не может он снова быть любовником, женихом
— Папа, посмотри сюда!
Что это? Терстон здесь? Да, только еще маленький, в коротких штанишках, в курточке и полосатом школьном галстучке; его белокурые волосы сияют в невинном солнечном свете; лицо покрыто здоровым загаром, глаза светятся, на милом личике от радостной улыбки появляются ямочки… Он тихо подкрадывается к няне-ирландке, чтобы неожиданно вырвать у нее ручку детской коляски… той симпатичной коляски цвета перламутра, украшенной розовыми лентами и бельгийскими кружевами, в которой сидит во всей своей младенческой красе Миллисент!.. И, подняв головку, везет коляску вдоль тротуара навстречу Абрахаму Лихту, который ждет его…
Какое потрясение увидеть сына снова ребенком, и таким маленьким: не старше девяти лет. А это значит, что семья живет сейчас в коричневом каменном трехэтажном доме в одном из лучших жилых районов Вандерпоэла; у них снова много денег — по крайней мере на ближайшие десять — двенадцать безумных месяцев, — и они могут позволить себе покупать одежду самого высокого качества, путешествовать в пульмановском вагоне, посещать оперу, иметь персональную служанку для Морны и няню-ирландку для ребенка, послать Терстона и Харвуда в частную епископальную школу для мальчиков и жить в этом элегантном доме, где Абрахам Лихт может принимать своих деловых партнеров и потенциальных инвесторов в… кажется, тогда это были медные рудники? Или к моменту рождения Милли в 1892 году он уже затеял сомнительную аферу с компанией «Плантации сахарного тростника. Сантьяго-де- Куба»?
Неверная Арабелла, мать его сыновей, уже исчезла из жизни Абрахама Лихта; ее место заняла мисс Морна Хиршфилд, дочь пастора, болезненная молодая женщина, которая со слезами поклялась, что она до последнего дыхания будет любить Абрахама, следовать за ним, куда бы он ни шел, и станет истинно христианской матерью для его старших сыновей… И вот Терстон, с ямочками на щеках, охрипший от крика, бежит к отцу, требуя его полного внимания; он так радуется собственной шалости, что, кажется, совсем не замечает того, что Абрахам Лихт во плоти