превращалась в их единственное сохранившееся имущество. Они либо путешествовали первым классом, либо не путешествовали совсем — разве что переезжали, обычно тайно, под покровом ночи, с одного места на другое. Абрахам то боготворил ее, то, безо всякого предупреждения, начинал обливать презрением как соблазнительницу, которая позволяет другим мужчинам «ухаживать за ней, ласкать ее взглядами и мысленно предаваться с ней любви» и которая в какой-то мере обманывала его даже с сыновьями. Ибо разве не любила она Терстона и Харвуда больше, чем
Арабелла отвергала подобные фантазии, как она их называла. Если же, выпив лишнего, Абрахам настаивал, она выходила из себя и говорила то, что неизменно приводило ее молодого мужа в бешенство:
— Знаешь, что с тобой происходит?
Для него это было глубочайшим оскорблением. И как реагировать на такое обвинение? Он вспыхивал от досады и в ответ разражался язвительными филиппиками.
(К тому же Арабелла была неискренна, как однажды обнаружил Абрахам. Она из месяца в месяц, из года в год, сколько могла, прятала деньги, добытые из неизвестных источников; побуждала Абрахама покупать ей дорогие украшения, когда у них были средства, и всячески разжигала в нем «жажду тратить». Словно планировала стать истинной женщиной, когда представится возможность.)
Пять лет бурных страстей; приливы и отливы, и снова приливы следовали в соответствии с некой недоступной Абрахаму логикой.
Его бесило то, что Арабелла была красивой женщиной, принадлежавшей ему, матерью его детей, и в то же время — исключительно независимой в мыслях и чувствах.
— Чего ты хочешь от меня и от мира, Абрахам? — часто спрашивала она его с претензией на женскую наивность. — Что тебе нужно, почему ты не займешься чем-то одним, не осядешь на месте, не заживешь спокойно? Почему, Господи помилуй, тебе непременно нужно желать столь многого? Ты как ребенок-великан, присосавшийся к материнской груди и слишком изголодавшийся, чтобы
Это так ранило Абрахама и приводило его в такую ярость, что он вмиг представлял себя в изысканных одеждах на бродвейской сцене, в лучах прожекторов, в поединке с великолепной молодой женщиной, обворожительной, соблазнительной, но (как хорошо известно зрителям) двуличной. С непринужденностью любимца публики, уверенного в ее безграничном, слепом обожании, которое он полностью разделял, Абрахам обычно весело смеялся в ответ и говорил:
— Тогда выходи за меня замуж, дорогая. Завтра утром. Согласна?
— Ты шутишь или всерьез?
Абрахам снова смеялся. В его ушах звучал приглушенный гул одобрения зрителей, которых он не видел, но чье присутствие ощущал почти физически.
— Неужели ты не знаешь, что мужчина может шутить, оставаясь серьезным? И быть серьезным, шутя? Если бы ты хоть чуточку лучше понимала меня, Арабелла, ты бы это знала.
Арабелла заглядывала ему в глаза, пытаясь понять, как делали и будут делать многие другие
— Да, — говорила она наконец со странной грустной улыбкой, — я знаю.
На следующий день после одной из таких сцен, ноябрьским вечером 1888 года, когда Абрахам уехал по делам, Арабелла сбежала из пансиона, где они жили в Вандерпоэле, оставив на соседскую девочку, с которой дружила, четырехлетнего Терстона и годовалого Харвуда и написав короткую жестокую записку:
Прощай. Не ищи меня. Твоя «любовь» слишком ненасытна. А я не хочу быть съеденной!
Арабелла взяла с собой только лучшие свои вещи, драгоценности и около трехсот долларов наличными из тех, о которых Абрахам знал; ходили слухи, что она сбежала не одна, но гордость и гнев не позволили Абрахаму доискиваться правды. А равно и преследовать Арабеллу.
— Ваша мать нас покинула. Вы не должны спрашивать о ней. Она поступила дурно, но она — не плохая женщина. «Преступление? Значит — и соучастие». Мы были глупцами, когда верили ей, а посему — сами виноваты
Маленький Терстон с широко открытыми удивленными глазами молча кивнул, годовалый Харвуд моргнул и широко зевнул, по-детски неохотно соглашаясь. В конце концов, разве они не сыновья своего отца?
Из тех пяти лет молодости, когда стали очевидны первые проблески его гения, Абрахам Лихт любит вспоминать лишь дивный час рождения старшего сына. Пансион в Уайт-Салфер-Спрингс, кровать, противно пахнущая сыростью, плесенью, а сейчас и потом, пролитым Арабеллой в родах, и ее кровью. После одиннадцати часов жутких мучений повивальная бабка наконец крикнула ему, чтобы он зашел в комнату. И когда Абрахам Лихт, потрясенный, испуганный, слыша учащенный стук собственного сердца, вошел и увидел младенца с красным личиком, ловившего ртом воздух, такого горячего, так безупречно сложенного, такого волшебно живого, верещавшего и завывавшего от избытка жизненных сил, слезы заструились по щекам молодого отца.
Арабелла, без кровинки в лице, изможденная, похожая на смерть, попыталась улыбнуться ему, а он, изумленный, — ей. Однако в тот момент они были словно чужие, поскольку все его внимание приковывал к себе визжащий младенец, словно тот был источником светового луча, выхватывающего его из темноты. «Терстон. Терстон Лихт. Мой сын». Абрахам неловко принял ребенка на руки. Его била дрожь. Повивальная бабка широко улыбалась, удивленная его молодостью и красотой, ее забавлял вид новоиспеченного отца: смесь гордости и испуга
И действительно, разве не был этот младенец в некотором роде индуистской реинкарнацией самого Абрахама Лихта, снова вступающего в мир, чтобы опять завоевать его? Победить опять
Судьба «Кристофера Шенлихта»
Едва ли стоит осуждать букмекеров из Атлантик-Сити и их азартных клиентов за то, что сотни ставок были сделаны на исход суда над Кристофером Шенлихтом, обвинявшимся в убийстве первой степени в декабре 1909 года в суде Атлантик-Сити: пари заключали не на то, будет ли обвиняемый оправдан (такая возможность даже не рассматривалась), а на то, приговорят ли его к повешению, на чем энергично настаивал окружной прокурор, или казнь будет заменена пожизненным заключением, чего еще более энергично добивался адвокат Баллок. Потому что ни обвинение, ни защита не сомневались, что Шенлихт, и только он, виновен в убийстве своей «невесты» миссис Элоизы Пек; да Шенлихт и сам не отрицал