жирным шрифтом слова, казалось, вопили с первой полосы.
Как выяснилось, в тюрьме штата на глазах у небольшой группы свидетелей, среди которых был знаменитый реформатор английской исправительной системы наказаний лорд Харбертон Шоу, молодой человек, осужденный за убийство манхэттенской светской львицы Элоизы Пек, упал в обморок при виде уродливой высокой виселицы и через несколько минут умер, несмотря на все предпринятые тюремным врачом попытки спасти его.
Какое представление! Какое страшное чувство вины охватило присутствующих! Ритуал казни был поспешно свернут, и всех свидетелей, исключая тюремных служащих, выпроводили со двора, убеждая не задавать лишних вопросов. Чуть позже в кратком заявлении от имени тюремной администрации было сообщено, что приговоренный убийца Шенлихт умер от «внезапного сердечного приступа». Впервые в истории печально известной трентонской тюрьмы осужденный обманом избежал виселицы за несколько минут до казни. Как сказал репортерам возмущенный лорд Шоу, «присутствующие, кажется, были скорее шокированы и пристыжены тем, что орудие „наказания“ своим чудовищным видом до смерти напугало человека, чем разочарованы тем, что бедняга не был повешен». В течение следующей недели в «Пост» и других нью-йоркских газетах велись ожесточенные споры о «жестокости» или «справедливости» казни через повешение и любой другой формы смертной казни. Одним лорд Шоу представлялся героем, другим — назойливым иностранцем; в праведном гневе несколько христианских организаций, которым, по слухам, лорд Шоу пожертвовал щедрые суммы, развернули кампанию за реформирование системы наказаний. Говорили также, что из сострадания к молодому убийце, умершему от страха, лорд организовал на собственные средства скромные похороны, чтобы избавить его от «последнего бесчестья» — быть погребенным в общей могиле для нищих на заброшенном кладбище позади трентонской тюрьмы.
К сожалению, в самом начале июня английский идеалист покинул Соединенные Штаты и то ли вернулся в Англию, то ли отправился в Австралию, чтобы продолжить там свою деятельность, и имя его вскоре перестало упоминаться в полемике.
— Что? Что вы хотите этим сказать —
— Только то, сэр, что он… оно… что его больше здесь нет. Как вы сами видите.
— Но он… оно…
— Сэр, можете не сомневаться, что мы это уже сделали, и не раз, обыскали все — снизу доверху. Но он… оно… останки Кристофера Шенлихта исчезли; и это счастливое избавление, можно сказать. А вот это, сэр, осталось пришпиленным булавкой к шелковой подкладке гроба…
На конверте было поспешно нацарапано карандашом: «ЛОРДУ ШОУ».
Лорд Шоу дрожащими пальцами взял конверт, спотыкаясь, вышел из Погребального дома братьев Икинз на Саус-стрит и тут же, на улице, где за рулем маленького грузовичка с покрытым брезентом кузовом поджидал его камердинер Элиджа, вслух прочел таинственную записку:
— Лорд Шоу, в чем дело? — взволнованно спросил по-прежнему сидевший в машине Элиджа, увидев в мрачном, пахнущем металлом сумраке Трентона, как хозяин остановился, словно пораженный громом. — Где Терстон?
Лицо пожилого мужчины казалось бескровным, однако, словно в насмешку над мужественностью и жизнерадостностью, на щеках его горели красные пятна. Он долго молчал, пока слуга-индус не вылез из машины и не подошел к нему; тогда он сказал слабым голосом, но с закипающим гневом:
— Он «восстал»… и, судя по всему, «вознесся». Во всяком случае, он исчез.
— Что?! Как?
— Скорее всего ушел. Он пишет, — добавил лорд, помахивая перед лицом Элиджи запиской, — что «отверг» нас. И
Молодой индус в тюрбане, который так плотно облегал его голову, что она казалась стиснутой, в изумлении уставился на хозяина. Изысканный британской акцент лорда Шоу внезапно исчез, и появился резкий сдавленный американский говор с плоскими носовыми гласными западных окраин штата Нью-Йорк и отрывистыми, рублеными согласными жителя города Нью-Йорка. Убедившись, что поблизости никого нет, лорд Шоу энергично выругался:
— Черт! Проклятие! Сукин сын! Его наследие! — После чего быстро нырнул на переднее пассажирское место и сказал: — Нам тоже пора
Часть вторая
В ночи, тайком
Если ты будешь плакать, твои слезы превратятся в огненных красных муравьев, которые выедят тебе глаза.
Если ты будешь плакать, слезы выжгут бороздки на твоих щеках.
Если ты будешь плакать, ядовитый чертополох вырастет на тех местах, куда упадут твои слезы.
Если ты будешь плакать, наши враги услышат и обрадуются.
Плакать можно только в одиночестве
Теперь, когда брата отослали в школу, только девочка знает о женщине, которая приходит в ночи, женщине, которая пахнет сыростью и холодом, как сама ночь, об улыбающейся женщине, которая сходит с горы старых костей и поднимает свою костлявую руку, чтобы прикоснуться… Поднимает обе костлявые руки, чтобы обнять…
Девочке сказали, что это она стала причиной маминой смерти, но никто ее не винит, потому что в то время она была еще младенцем и не может ничего помнить. Мама тоже ее не винит, она улыбается и шепчет:
Покосившиеся, осыпающиеся, поросшие лишайником надгробия, лопухи, чертополох, цикорий, ярко-желтые одуванчики, которые через несколько дней превратятся в пух, запах нагретого солнцем воздуха, запах тумана; если бежать слишком быстро по рыхлой земле, можно подвернуть ногу, упасть и поранить свой глупый лоб
Потому что эта женщина не властна причинить боль! Потому что глаза ее залеплены грязью! Глазницы пусты и забиты землей! От нее можно запереть все двери и окна, можно спрятаться от нее под кроватью, прижаться к Катрине, Катрина спрячет, та женщина не что иное, как груда костей, истертых в прах, старых костей, превратившихся в белую пыль, ее глаза — не глаза, а пустые дыры, залепленные грязью, они не могут смотреть, они пустые, и шепот, который ты слышишь, это не голос, потому что голоса у нее никогда не было.
Но она — ничье дитя.