—
— Непостижимо!
—
— И все же, — тяжело дыша, сказал Уиллард, — допустим, что он и впрямь Роланд, а мы ошибаемся. Ведь трудно представить себе — и никакой суд присяжных в это не поверит, — что собственная мать…
— Анна Эмери ему
— Она мать Роланда — вот кто она есть на самом деле.
— Нет, ты неточно выражаешься, она — женщина преклонных лет, подверженная самым разным болезненным фантазиям и пребывающая на грани — если уже не за гранью — старческого слабоумия, что докажет любой квалифицированный юрист.
— Но трудно будет даже возбудить столь сомнительное дело, при том, что сама мать этого человека будет свидетельствовать в его пользу.
— Нас высмеют в суде, и мы от этого позора никогда не отмоемся.
— Анна Эмери Шриксдейл не является матерью этого человека. Она — мать Роланда, а этот человек, повторяю, никакой не Роланд Шриксдейл
— Тогда кто же он? И как это возможно, чтобы он был так похож на Роланда?
Ответил — сердито — Бертрам:
— Это только тебе, как идиоту, кажется, что он похож на Роланда. Мы с отцом ясно видим, что он на него вовсе не похож.
— Надеюсь, Берти, ты не собираешься ставить в неловкое положение всю семью, пытаясь доказать, что тетка Анна Эмери не знает собственного сына, — ехидно заметил Лайли. — Умнее всего — перестать думать об этом и продолжать жить так, словно ничего не произошло.
Уиллард ответил с обычным адвокатским апломбом и высокомерием:
— С одной стороны, я советую быть предельно осторожными. С другой — если этот человек самозванец, то совершенно очевидно, чего он добивается. Не забывайте, какое состояние на кону: по папиным подсчетам, более двухсот миллионов долларов. Наших денег! Мы не можем без борьбы допустить, чтобы какой-то преступник унаследовал Кастлвуд-Холл и нашу фамилию. Хотя…
— Хотя?
— …перспектива долгой тяжбы и открытого разбирательства в гражданском суде меня пугает. Как юрист я знаю, чего от него можно ожидать. У защиты будет очень основательная, чтобы не сказать неуязвимая, позиция, поскольку эта несчастная Анна Эмери станет свидетельствовать, что «Роланд» — ее обожаемый сын, то же скажут Сьюэллы, Бейгот и агенты Пинкертона, а такие свидетельства весьма убедительны для суда. Боюсь, у нас нет шансов. Если только «Роланд» как-нибудь невольно не выдаст себя.
— Ну конечно же, он себя выдаст, — подхватил Бертрам. — Я в этом не сомневаюсь.
— Но как он может это сделать без нашей помощи? — задумчиво произнес Уиллард. — Этот человек дьявольски умен, признаюсь, он меня пугает.
— А, значит, ты на моей стороне! — подхватил Бертрам.
— Не обязательно на твоей, — холодно заметил Уиллард.
— Но ты все же признаешь вероятность.
— «Вероятность» всегда существует в юриспруденции. Но существует и другая вероятность: этот человек действительно наш кузен и со временем к нему вернется память, в судебных анналах числятся самые невероятные случаи, поверь мне. И мы, Шриксдейлы, допустим непростительную ошибку, если предпримем подобные действия против своего кровного родственника…
— Этот подонок мне никакой не кровный родственник, — сердито возразил Бертрам. — И на кону по меньшей мере двести миллионов долларов. А наша тетка, несомненно, скоро умрет…
— Нет-нет, Сьюэллы вечны. Как племя Струлдбруггов, о которых писал Джонатан Свифт, — они не умирают никогда, а, впадая в полное слабоумие, все живут и живут. Она переживет нас всех.
Теряя терпение, Лайли сказал:
— Этот человек и есть Роланд. Могу поклясться. Я вижу в нем то самое существо, которое мы так ненавидели и жалели. Вам просто хочется, чтобы этот слабый, недееспособный переросток оказался кем-то другим; вам просто слишком хочется верить, братья, что наш кузен мертв.
Они снова замолчали, посасывая сигары и уставившись в пол.
Через несколько минут Бертрам с лукавой улыбкой, глядя в сторону, сказал:
— Если он умер однажды, знаете ли… может умереть и вторично.
При этом Уиллард, самый старший и наиболее ответственный из троих, набросился на Бертрама и нанес ему тяжелый удар в плечо, как в детстве.
— Дурак! Черт бы тебя побрал, Берти! Никогда не произноси таких слов, если кто бы то ни было, даже слуга, может тебя услышать.
Роланд Шриксдейл Третий постепенно, трудно, с откатами, но все же приходил в себя. И все признавали, что он действительно поправляется.
К началу зимы он окреп настолько, что чаще всего был в состоянии самостоятельно одеться и спуститься к столу; гулять в окрестностях Кастлвуда без посторонней помощи; присутствовать с матерью на церковных службах; нервно улыбаясь и большей частью не произнося ни слова, сидеть за столом во время не слишком обременительных для него застолий в тесном кругу. Ел он с большим аппетитом, что приводило в восторг Анну Эмери, спал очень крепко — «как дитя», мог провести в постели часов двенадцать кряду, пока Анна Эмери сама весело не будила его. Поскольку Роланд Шриксдейл Третий являлся одним из самых знатных и богатых холостяков Филадельфии, приглашения сыпались на них как из рога изобилия. Анна Эмери с Роландом время от времени принимали некоторые из них, но в общем предпочитали театры и концертные залы, где, как говорил Роланд, дух его трепетал и воспарял, как в былые времена.
О, какой восторг, какой бальзам на душу часами слушать Моцарта, Вагнера, Бетховена! С головой окунаться в причудливую стихию «Риголетто», как он любил делать прежде! Сидя рядом с матерью в собственной ложе Шриксдейлов, ее бледный, коренастый, изуродованный наследник наклонялся вперед и, дрожа от возбуждения, впитывал каждую ноту, не обращая никакого внимания на прикованные к нему со всех сторон взгляды и растворяясь в музыке настолько, что казалось, будто он никогда не покидал безопасных пределов Филадельфии и не переживал таинственных приключений. (А они по-прежнему оставались таинственными, поскольку Роланд так и не смог вспомнить ничего, кроме отдельных, не связанных друг с другом эпизодов. Не было найдено и следов его спутника, который скорее всего погиб где-то на диких просторах Нью-Мексико.)
— Роланд остался маменькиным сынком Анны Эмери, каким был всегда, — отмечали наблюдатели, — хотя и сильно изменился.
Постепенно шрам на щеке Роланда приобрел менее устрашающий вид; если раньше он сильно болел, то теперь Роланд, по собственному признанию, его почти не чувствовал. К тому же теперь возле левого глаза у него не было чего-то, что, как он смутно припоминал, уродовало его: то ли родинки, то ли бородавки.
Анна Эмери отводила от шрама его руку и крепко сжимала ее, как маленькому ребенку, — отчасти укоризненно, отчасти утешительно. Она напомнила ему, что это была родинка, но вовсе не уродливая, потому что в нем вообще не могло быть ничего уродливого — ни теперь, ни в прошлом.
Ну а как же бородавки, которые покрывали его руки! — вспомнил Роланд, содрогнувшись от отвращения. Они-то уж наверняка были уродливыми?
При этом Анну Эмери передернуло, потому что ее собственные руки были сплошь усеяны бородавками — этим проклятием семьи Сьюэллов, раздражающим, но безобидным.
— Дорогой, они были у тебя всю жизнь, но тебя это никогда не огорчало, — обиженно сказала она. — Помню, ты говорил о них лишь как о досадной неприятности, какие бывают у всех.
Роланд устыдился своей грубости и попытался исправить положение. Он обнял дрожавшую мать, поцеловал в щеку и серьезно произнес:
— Да, ты права, мама, мне кажется, я действительно припоминаю: досадная неприятность, какие бывают у всех.