Он смутился, вспомнив, что жив и здоров, растерялся, не соображая, сколько же стоит подлинная человеческая жизнь.
Эдди так и не пришел в сознание, пока я находился в больнице.
Похоронили Марию на нашем мюнхенском кладбище, рядом с отцом. Народу было немного, в основном родственники. Прилетел из Чикаго в черном котелке Боби. Я был ему благодарен за этот знак внимания.
— А где похоронили Нэша? — спросил я.
— В Дублине. Так решили отец и мать. Нэш был холостяком.
— Боби, отправьте, пожалуйста, телеграмму родителям от моего имени.
— Хорошо, Джон.
«Нэш, бедняга, ты так и не успел понять, что случилось. Не успел передать в номер свой последний репортаж. Это сделал за тебя я… Я, который должен быть рядом с Марией… Прости, Нэш…»
Боби выразительно кашлянул, вырывая меня из круга мыслей.
— Что, старина?
— Если вы разрешите, Бари, я найду их… — Голос его был строг.
Я хотел ответить, что справлюсь сам, но у меня перехватило дыхание, забилось сердце. Я увидел искореженную машину со вскрытым консервным ножом багажником.
— Я их найду независимо от хода следствия, — продолжал негромко Боби. — Вы понимаете меня? Вы мне доверяете, Джон?
— Спасибо. — Я целиком доверял Боби. — Буду ждать…
Стояли последние дни осени. Ветер гнал по асфальту хрустящие листья. Казалось, что навстречу бежит стая безумных мышей.
Участок привели в порядок. Поставили гранитную плиту с одним словом: «Мария». Вокруг посадили десяток рябин с тяжелыми красными гроздьями. Ты не видишь этого, Мария… Я не умею, как ты, изобретать прекрасное, но постепенно учусь у тебя. И буду учиться до конца своих дней.
Эдди был еще в больнице. Ввалившиеся черные глаза — на исхудалом лице остались одни глаза, — казалось, спрашивали: почему она, а не ты?
— Расскажи подробно, как это случилось, — всякий раз задавал он один и тот же вопрос.
Я повторял, стараясь быть точным, отпечатывая слова, как следы на снегу, ступая осторожно след в след.
Он обычно молчал, лежа с закрытыми глазами; я чувствовал, что Эдди не пропускает ни слова, прокручивая про себя всю картину — кадр за кадром. Единственный, о ком я не упоминал, был Аллен. Эдди словно не замечал логического провала.
— Повтори, — иногда перебивал он, — что делал этот тип…
Я повторял про какого-нибудь типа… И до конца не мог понять, какие подробности интересуют Эдди — технические или психологические.
— А ты? Ты-то как? — спросил я однажды. — Гастон мне говорил, но ведь он был за штурвалом…
Эдди поморщился:
— Просто трюк не удался… Он опять замкнулся в себе.
Я стал рассказывать о доме, но пустой дом не интересовал сына.
Тогда я упомянул, что стал недавно владельцем «Телекатастрофы». Эдди оживился! Как это так? Томас Бак, видимо, потерял не только интерес к телебизнесу, но и лучшие свои кадры; к тому же он занялся военной коммерцией. Через своего адвоката он уступил мне права на зачахшую фирму за несколько миллионов. Не знаю, что побудило меня согласиться на сделку. Быть может, желание напомнить Баку, что я всегда был истинным хозяином «Телекатастрофы», производителем ее материальных и моральных ценностей.
— Ты снова будешь снимать? — Эдди даже попытался приподняться на подушке.
— Во всей фирме будет один репортер. Остальные — технический персонал.
— Этот репортер, конечно, ты.
— Конечно, я.
— И будешь снова летать в самые опасные места?
— Да.
— Будешь брать иногда меня с собой?
— С удовольствием.
И снова я уловил его немой вопрос: «Почему здесь ты, а не она?..»
Он вернулся домой в коляске. Врачи сказали, что Эдди не встанет больше на ноги, и он это знал.
Он вел себя, как мальчишка, окунувшийся в детство. Катил на резиновых шинах из комнаты в комнату и все спрашивал:
— А за этой дверью что?
— Спальная.
— Помнишь, я прогонял тебя с постели, а ты очень сердился.
— Но не очень-то, Эдди…
— Сердился, я знаю. — Он хрипло рассмеялся. — А здесь мы, кажется, играли в футбол?
— Да. Ты забил мне два гола.
— Три.
— Верно, три…
— Конечно, три… Неужели это У-у? — Эдди только что обратил внимание на маленького друга, который послушно топал за коляской. — Поди сюда, дружище! На, угощайся!
Он вынул из кармана горсть таблеток, протянул слоненку.
Тот взял осторожно с ладони хоботком и, принюхавшись, положил незаметно на стол. Но Эдди уже забыл об У-у.
— Спусти меня, — попросил он. — Что-то прохладно. Я обхватил коляску и отнес на первый этаж, к камину.
Как легка была эта коляска вместе с сыном! Электромотор за спиной Эдди довез его до горевшего камина. Я не узнавал его, вообще не мог понять, что этот человек с длинными волосами, пучковатой растительностью на подбородке, сломленный пополам собственным упрямством, усаженный навсегда в коляску, — этот поглощающий огромными блестящими глазами огонь очень странный юноша и есть мой сын. Но вдруг что-то неожиданно сработало внутри него, я услышал знакомый голос, увидел не инвалида, а маленького Эдди.
— Расскажи, пожалуйста, какая была она… Какая?
Я вспомнил письма Марии, которые нашел недавно в ее столе, приводя в порядок дом. Пачку неотправленных писем. Они были написаны двадцать с лишним лет назад, когда мы были рядом. Написаны мне. И не отправлены до сих пор.
«Милый, — писала Мария, — я счастлива, как никогда. Мы отправляемся в свадебное путешествие, и я хочу рассказать все, что думаю о нашей будущей жизни, потому что боюсь сказать вслух то, о чем мечтаю…»
Я принес письма Марии, стал читать их Эдди.
«Впервые в жизни рядом со мной человек, который не отстает от меня ни на шаг. Днем и ночью. Я в Риме, и он в Риме, я в море, и он в море, я на Олимпе, и он на Олимпе… Это, конечно, ты. Прости, я немного смущена новизной положения. Мне надо просто привыкнуть к тебе».
Мы бродили по свету, как студенты в каникулы: куда глядят глаза, на чем придется. С нашими скромными средствами это было естественно. Мы осматривали мир перед тем, как его завоевать.
От Мюнхена до Рима добрались на попутных машинах. В горах любовались восходом. Всю ночь ходили по Риму. И вырвались в море — к берегам древней Эллады.
Мягкая зеленая долина похожа на заброшенный сад. Мраморные колонны торчат из зелени, лежат, как поверженные колоссы, на траве. Холмы внезапно обрываются. Долину стережет голая мрачная гора, упирающаяся в небеса. Гора далеко от нас. Мы на дне зеленой чаши, накрытые сверху ярко-синей