дворецкого:
— Прошу.
Хайнц на ватных ногах зашёл. Он ничего не видел вокруг, только огромный стол прямо впереди и оберштурмбанфюрера, сидящего за ним. Штернберг крест-накрест сложил свои руки визиря в сверкающих перстнях и, чуть склонив голову к плечу, исподлобья глядел на Хайнца. Свет из окна, расположенного за высокой спинкой готического, с остроконечными навершиями вроде пинаклей, стула, бледно золотил взлохмаченные необыкновенно густые волосы офицера. На узком лице застыла полуухмылка. В зловещей черноте мундира было что-то иезуитское. А всё-таки до чего внушительно выглядит эта устаревшая чёрная униформа, не в пример серой…
Хайнц вытянул вперёд и вверх правую руку, совершенно не чувствуя ни её, ни ног под собой, и словно со стороны услышал собственный хриплый возглас:
— Хайль Гитлер!
— Присаживайтесь, — не потрудившись ответить на приветствие, Штернберг улыбнулся в своеобычной отвратительной манере, от уха до уха, и указал на барочное кресло с гнутыми ножками прямо напротив стола. Тьфу, и чего он лыбится постоянно… с такой-то мордой… и очки эти идиотские…
Хайнц сел на краешек кресла, сложил руки на коленях, нервно переплетя пальцы, и, как на недавнем смотре, уставился на серебряный орден у белого ворота офицера.
Где-то сбоку громко стучали часы. Прошло полминуты. Молчание. Минута. Хайнцу отчаянно захотелось провалиться куда-нибудь к чертям подальше, хоть в подвал, к тем крысам, про которых Пфайфер рассказывал. Наконец он, не выдержав, взглянул офицеру в лицо.
Штернберг состроил гримасу тоскливейшей обречённости. Причём вышло это у него настолько натурально — прямо сейчас разрыдается от жалости к себе, драгоценному, — что Хайнц, закусив губы, едва сумел замять улыбку. А ведь это же он меня изображает, дошло до Хайнца. Это я тут сижу с такой рожей, будто меня на части распиливать собираются… Хайнц только сейчас понял, как судорожно у него свелись брови к переносице, и вздохнул, пытаясь придать лицу нейтральное выражение.
— Вы не выспались. У вас голова болит, — изрёк офицер. Это был не вопрос, а констатация факта.
Хайнц снова напрягся. Ну вот они, чудеса, начинаются… «Девственник ли вы?» Да какая ему, на хрен, разница, выродку, косоглазому извращенцу?!
— Р-разрешите спросить… как вы узнали, оберштурмбанфюрер? — вслух произнёс Хайнц. Он едва не сказал «господин оберштурмбанфюрер»: при виде этого чёрного мундира, широких плеч, длинного породистого лица язык как-то сам собой поворачивался произнести «господин».
— Это же очевидно, — благодушно ответствовал Штернберг, и физиономия у него стала такая развесёлая, будто он услышал не только прозвучавший вопрос, но и мысленный Хайнцов возмущённый вопль.
— И, кроме того, дорогой мой воин, я не извращенец, — добавил Штернберг, ухмыляясь во всю пасть. — Вопросы я подобрал не из праздного любопытства.
Сюрреализм всего происходящего постепенно обретал-таки внутреннюю логику — пугающую сюжетность некоторых ночных кошмаров. «Ну точно, мысли читает», — мрачно подумал Хайнц. Его удивлял даже не сам факт, что человеческие мысли, оказывается, действительно можно читать, и кто-то умеет это делать; гораздо больше изумляло то, что он принял новую данность так спокойно, нисколько не поражаясь ей, чувствуя лишь печаль, — всё, отнимают последнее, что было своего, — сокровенные размышления. А офицер этот — чего он так веселится? Нравится, что ли, направленную в свой адрес мысленную ругань слушать?
Штернберг со знакомым тихим смешком — услышав его раз, невозможно было забыть — сказал Хайнцу:
— Ничего, скоро вы будете чувствовать себя гораздо лучше. Давайте-ка посмотрим, что вы тут написали.
Привстав и вытянув длинную руку — на скрипаческих пальцах сверкнули перстни, — офицер взял с угла стола листок-анкету. Там этих анкет набралась уже тонкая стопка.
— Та-ак… Ну что ж… Обтекаемо выражаетесь, сударь. Впрочем, всё с вами понятно.
«Чего тебе понятно, пугало косоглазое», — набычился Хайнц, но тут же внутренне встряхнулся: не думать, не думать, лучше вообще ни о чём сейчас не думать.
— Да ладно вам. — Штернберг поднял взгляд от анкеты. В его неистребимой шизофренической ухмылке Хайнцу чудилось что-то чрезмерное и неестественное. — Только давайте всё-таки без прямых характеристик, я имею в виду мой облик. Отвлекает.
Хайнц пристыжено уставился в пол. А ведь это ж, наверное, запросто рехнуться можно, когда постоянно слышишь, что о тебе думают окружающие. В особенности если имел несчастье с такой рожей уродиться…
Офицер откинулся на спинку готического кресла, вытянув руки на столе.
— Вам не хочется воевать, — это был полувопрос-полуутверждение.
— Никак нет, оберштурмбанфюрер! Это мой долг перед родиной и перед фюрером, и я всегда готов его исполнить, — само вырвалось, автоматически, Хайнц даже подумать не успел.
— Разумеется, это ваш долг — то есть обязанность. Я вас не про обязанности спрашиваю. — Штернберг ждал.
— Я… я действительно готов идти на фронт, раз так нужно моей стране…
В комнате снова надолго воцарилась тишина. Офицер молчал, и это его молчание словно вытягивало что-то из Хайнца.
— Виноват, оберштурмбанфюрер… н-но я…
— В самом деле, да разве можно о таких вещах с начальством разговаривать?!
— Я считаю… что… в-виноват… ну не должны люди убивать друг друга. Да, я знаю, жизнь любого не немца ничего не должна для нас значить… это просто слабость, то, что я говорю, а мы не должны быть слабыми, но… — Слова находились с трудом, словно медленно всплывали из чёрной глубины стоячего водоёма, но и остановиться, свернуть на проторённую дорожку «солдатского долга» Хайнц уже не мог. Сказал «а» — скажи и «цет». Хайнцу стало страшно. В открытую высказывать антивоенные, пораженческие мысли прямо перед посланцем рейхсфюрера…
Штернберг вздохнул, картинно запрокинув голову и закатив глаза.
— О Санкта Мария и все великомученики. Вот она, наша молодёжь. «Резкая, требовательная и жёсткая». «Похожая на диких зверей». Милый мой, неужто вы всерьёз полагаете, что я ехал в такое захолустье лишь ради того, чтобы пару-тройку парней отправить в концлагерь или в штрафбат? А? Вы думаете, это разумно?
Скучающий наигранно усталый тон, пренебрежительная усмешечка — всё это было просто оскорбительно. И Хайнца внезапно прорвало:
— Я знаю, долг каждого немца — пожертвовать собой ради Германии. Но вот живёшь на свете всего семнадцать лет, и всё, пуля в голову или осколком в живот. Да, это честь, умереть для победы… Но мы ведь всё отступаем и отступаем! Русские у границ Восточной Пруссии! Ну когда она будет, наша победа?..
Хайнц в ужасе прикусил язык. Любой погон его бы уже убил за эту неслыханную ахинею. По стене бы размазал. А Штернберг молча смотрел. Хорошо хоть перестал улыбаться.
— Да, я понимаю, — жалко пролепетал Хайнц, — мы обязаны были вернуть нашей стране могущество. Ну а теперь-то как? Эти англичане с их бомберами, и ещё эти дикие азиатские орды, про которые столько рассказывают… В общем, я не хочу на фронт, но если прикажут…
«Боже милостивый, ну и вляпался я, — добавил он про себя. — Что же теперь со мной будет?»
— Ладно, довольно, — мягко произнёс Штернберг. — Благодарю вас. За честность.
«А чего, — вяло подумал Хайнц, — если он мысли читает, разве он не мог просто-напросто покопаться в моей голове и выудить, что ему нужно?» Хотя, похоже, офицер слышал только самые чёткие мысли. Ладно, уже легче.
— Вы считаете себя трусом?.. — опять полувопрос-полуутверждение.
— Немецкий солдат не может быть трусом, — пробормотал Хайнц, отводя глаза и стараясь ни о чём больше не думать. — Нордическая твёрдость и вера в нашего фюрера…