— Какие странные у вас мысли, Клавдия! К чему эта риторика?
— К чему, — растерянно и грустно повторила она, — к чему он это сделал? Ведь это ему не помогло, — с участливою печалью продолжала она, — тачка ему все же опротивела. Он умолял со слезами, чтобы его отковали. Мало ли кто чего просит!..
— Поверьте, Клавдия, настанет время, когда вы будете смотреть на эти ваши муки как на нелепый сон, — хоть все это, не спорю, искренно, молодо… Что делать! Плоды древа познания вовсе не сладки, — они горькие, противные, как плохая водка. Зато вкусившие их станут, как боги.
— Все это слова, — сказала Клавдия. — Они ничего не изменят в том, что с нами случится. Довольно об этом, — пора домой.
В мечтах звучало:
— Мимолетно наслажденье, радость увянет и остынет, как стынут твои руки от ветра с реки. Но мы оборвем счастливые минуты, как розы, — жадными руками оборвем их, и сквозь звонкое умирание их распахнется призрачное покрывало, мелькнет пред нами святыня любви, недостижимого маона… А потом пусть снова тяжело падают складки призрачного покрова, пусть торжествует мертвая сила, — мы уйдем от нее к блаженному покою..
— В душе моей трепещет неизъяснимое. Что счастие и радости, и земные утехи, бледные, слабые! Наивная надежда так далека, так превысил ее избыток моей страсти! Детская вера упраздняется совершеннейшим экстазом недостижимой любви. Память минувшего, исчезни! Рушатся, умирают тени и призраки, душа расширяется, яснеет, — без борьбы свергаются былые кумиры перед зарею любви, без борьбы, но переполняя меня сладкою болью.
— Любить-воплощать в невозможной жизни невозможное жизни, расширять свое существование таинственным союзом, сладким обманом задерживая стремительную смену мимолетных состояний!
— Так жажду жизни, что поработить себя готова другому, только бы жить в нем и через него. Возьми мою душу, ты, который освободил ее от мелькания утомительных призраков жизни, — свободную, как дыхание ветра, возьми ее, чтобы чувствовала она в своей пустыне властное веяние жизни. Всюду пойду за тобою, наслаждаться ли, умирать ли, влечь ли за собою минуты и годы ненужного бытия, — всюду пойду за тобою, навеки твоя…
— Старые заветы исполнятся, мы будем, как боги, мудры и счастливы, — счастливы, как боги.
Прохладный ветер настойчиво бился о лицо Логина. Он очнулся. Грезы рассеялись. В саду было совсем тихо. Логин медленно пошел домой. Кто-то другой шел с ним рядом, невидимый, близкий, страшный.
Когда он всходил на крыльцо своего дома, перед запертою дверью он почувствовал-как это бывает иногда после тревожного дня, — что кто-то беззвучным голосом позвал его. Он обернулся. Чарующая ночь стала перед ним, безмолвная, неизъяснимая, куда-то зовущая, — на борьбу, на подвиг, на счастие, — как разгадать? Блаженство бытия охватило его. Черные думы побледнели, умерли, — что-то новое и значительное вливалось в грудь с широким потоком опьяняющего воздуха… Радость вспыхнула в сердце, как заря на небе, — и вдруг погасла…
Ночь была все так же грустно тиха и безнадежно прозрачна. От реки все такою же веяло сырою прохладою. Скучно и холодно было в пустых улицах. Угрюмо дремали в печальной темноте убогие домишки.
Логин чувствовал, как кружилась его отяжелелая голова. В ушах звенело. Тоска сжимала сердце, так сжимала, что трудно становилось дышать. Не сразу вложил он ключ в замочную скважину, открыл дверь, добрался кое-как до своей постели и уже не помнил, как разделся и улегся.
Он заснул беспокойным, прерывистым сном. Тоскливые сновидения всю ночь мучили его. Один сон остался в его памяти.
Он видел себя на берегу моря. Белоголовые, косматые волны наступают на берег, прямо на Логина, но он должен идти вперед, туда, за море. В его руке-прочный щит, стальной, тяжелый. Он отодвигает волны щитом. Он идет по открывшимся камням дна, влажным камням, в промежутках между которыми копошатся безобразные слизняки. За щитом злятся и бурлят волны, — но Логин горд своим торжеством. Вдруг чувствует он, что руки его ослабели. Напрасно он напрягает все свои силы, напрасно передает щит то на одну, то на другую руку, то упирается в него сразу обеими руками, — щит колеблется… быстро наклоняется… падает… Волны с победным смехом мчатся на него и поглощают его. Ему кажется, что он задыхается.
Он проснулся. Гудели колокола церквей…
Глава пятая
Клавдия и Палтусов вошли через террасу в дом. В комнатах было тихо и темно. Прилив отвращения внезапно шевельнул упрямо стиснутые губы Клавдии. Ее рука дрогнула в руке Палтусова. В то же время она поняла, что уже давно не слушает и не слышит того, что он говорит. Она приостановилась и наклонила голову в его сторону, но все еще не глядела на него. Слова его звучали страстью и мольбою:
— Ангел мой, Клавдия, забудьте детские страхи! Жизнью пользуйся живущий… Хорошо любить, душа моя!
Она порывисто повернулась к нему-и очутилась в его объятиях. Его поцелуй обжег ее губы. Она оттолкнула его и крикнула:
— Оставьте меня! Вы с ума сошли.
Где-то стукнула дверь, на стене одной из дальних комнат зазыблился красноватый свет, — они ничего не заметили.
— Теми же губами вы целовали мою мать… Какая низость! Вы обманули меня, вы сумели уверить меня, что я вас люблю, но это — ложь! Я любила не вас, а ненависть мою к матери, — теперь я это поняла. Но вы, вы, — как вы унизили меня!
Поспешно, точно от погони, она пошла от Палтусова. Он мрачно смотрел вслед ей, насмешливо улыбался.
Палтусову было лет сорок пять.
Клавдия вырывалась из рук матери и отворачивала от нее раскрасневшееся лицо, — но мать цепко ухватилась за ее руки и не выпускала их. Голос ее понизился почти до шепота, и его шипящие звуки резали слух Клавдии, как удары кнута, грубо падающие на больное тело. Клавдия бросилась к двери, — дверь отворялась внутрь, и потому напрасно Клавдия схватилась за ручку двери своею рукою, которую она освободила с большими усилиями: мать надвигалась на нее всем телом, прижимала ее к двери и смотрела в ее лицо дикими глазами, которые горели, как у рассвирепевшей кошки. Обе они трудно дышали.
Мать наконец замолчала. Клавдия опустила руки и устало оперлась спиною на дверь.
— И за что ненависть ко мне? — заговорила опять Зинаида Романовна после недолгого молчания. — Ты получила от меня все, что надо, — и воспитание, и твой капитал сбережен, и все… Чего же тебе еще не хватало?
— Вашей любви!
— Какие нежности! Это мало к тебе идет.
— Может быть. В детстве я привыкла к вашей суровости и боялась вас. Я думала тогда, что вам приятно делать мне больно. Едва ли я ошиблась. Только при гостях ласкали.
— Ах, Клавдия, наказал меня Бог тобою! Если бы кто другой столько вынес в жизни! Перед тобой я ничем не виновата. Я — мать, а мать не может не любить свое дитя, несмотря на все оскорбления.
Какая там любовь! Вы бы меня и теперь с удовольствием избили. Но вы знаете, что это бесполезно. Боитесь вы просто, вот что…
— Полно, Клавдия, чего мне бояться! Я привыкла к твоим угрозам. Ты еще девчонкой грозилась, что утопишься, — детские угрозы, ими теперь всякий школьник бросает. Когда будешь постарше, ты поймешь, что материнская любовь может обойтись и без нежностей. За все, что в тебе есть хорошего, ты должна быть благодарна мне.
— Странно: в том, что я зла, я сама виновата, — а что во мне хорошего, тем я вам обязана?