Он неподвижно смотрел перед собою. Лепестинья подошла сзади. Она глядела на него суровыми глазами. Тихо и сурово сказала она, качая дряхлою головою:
— Что смотришь? Куда смотришь? Опять к ей засматриваешь?
И она пошла мимо, уже не глядела на Сашу, и не жалела его, и не звала. Безучастная и суровая, проходила она мимо.
Легкий холод обвеял Сашу. Весь дрожа, томимый таинственным страхом, он встал и пошел за Лепестиньей, — к жизни земной пошел он, в путь истомный и смертный.
Баранчик
В деревне Хотимирицы на пророка Илию праздновали. Со всей округи сходились и съезжались гости, и ели и пили, и пировали и день, и два, и три, переходя из дома в дом.
Хозяйственный мужик Влас готовился загодя, — наварил пива, накупил водки, зарезал барана.
Когда он взял нож и пошел резать барана, его дети, Аниска и Сенька, пошли за ним, стали близко и смотрели. Аниске доходил пятый год, Сеньке начинался четвертый, — все-то им было вновь, все-то их забавляло.
Баран был весь белый, — и волосенки у ребят были белые. Ребята стояли, взявшись за руки, и дивились, и таращили светлые глазенки. Баран заблеял, кровь полилась, красная да широкая, — страсть как весело!..
Дети, лепеча и толкаясь, мешали отцу. Он прикрикнул на них, — и ребятишки смеючись побежали прочь.
Отец ушел в поле, мать по дому хлопотала, дети играли себе на дворе. И сказала Аниска Сеньке:
— Сенька, а Сенька? Давай играть в баранчика.
Засмеялся Сенька, говорит, — а сам еще и выговорить чисто не умеет:
— Давай, — говорит, — пусть я баранчиком буду.
— Ну, ладно, — говорит Аниска, — ты пусть баранчиком будешь, а я тебя по горлышку ножиком чик- чик.
— А кровь пойдет? — спросил Сенька, — красная, широкая?
— Пойдет, — сказала Аниска.
И оба засмеялись, зарадовались.
— А ножик где мы возьмем? — спросил Сенька.
— Как-никак разживемся, — отвечала Аниска, — у мамки скрадем.
Тихохонько пробрались ребятки в избу, — а матери ни к чему, знай себе дрова в печь накладывает, жарево всякое да пироги жданые про гостей готовить хочет. Стащили ребята нож, большой, большой, каким хлебы рушат, — а мать и не видит, до ребят ли ей.
Побежали дети во двор, забились в угол.
— Ну, режь скорее, — лепечет Сенька.
Сам заблеял, таково жалобно, словно баранчик, — сам засмеялся и сестренку насмешип. И взяла его Аниска за плечи, опрокинула на спину, повалила на землю, — все блеял Сенька.
Полоснула Аниска ножом по Сенькину горлу. Затрепыхался Сенька, захрипел. Кровь, — широкая, красная, — хлынула на его белую рубашонку и на Анискины руки. Кровь была теплая да липкая, Сенька затих.
— Баранчик, баранчик! — закричала Аниска и засмеялась.
А самой с чего-то холодно стало.
— Ну, вставай, что ли, Сенька! — закричала она, — будет.
Не хотел Сенька вставать, и кровь уже не текла, и слиплись Анискины руки. Сенька лежал, скорчившись, и все молчал, — страшно стало Аниске, побежала она от Сеньки.
Шмыгнула в избу, от матери прячется, полезла в печку, — а сердце-то у нее в груди тяжелое. Забралась Аниска в печку на дрова, сидит, молчит, вся дрожит. Страх на нее напал и тоска, и не поймет Аниска, что такое сталось.
Начала мать затоплять печку, — ничего не слышит Аниска, сидит, не подает голосу. Тяжко да быстро бьется маленькое сердце, ничего не видит Аниска тоскливыми глазами.
Дрова плохо разгорались, пошел дым, наполнил всю печку, задушил Аниску.
И вознеслись к Господним райским вратам Сенькина душа и Анискина душа. Смутились ангелы, и проливали они слезы, светлые, как звезды, и не знали, что им делать. Предстал перед Господом Анискин ангел и с великим сокрушением воззвал:
— Господи, врагу ли отдадим младенца с окровавленными руками?
Искушая ангела, спросил Господь:
— На ком же та невинная кровь?
Отвечал ангел:
— Да будет на мне, Господи.
И сказал ему Господь:
— Проливающие кровь искуплены Моею кровью, и научающие пролитию крови искуплены Мною, и тяжкою скорбию приобщаю людей к искуплению Моему.
Тогда впустили ангелы Аниску и Сеньку в обители светозарные и в сады благоуханные, где на тихих травах мерцают медвяные росы и в светлых берегах струятся отрадные воды.
Лелька
Вечерело. Я шел за город побродить на берегах нашей мелкой, порожистой реки. В старину она была многоводна, пролегал по ней великий путь из Чуди в Русь, — а теперь она давно ух обмелела, сжалась в своем широком русле, как червяк на зеленом листе, и затихла, — и сжался, затих и приуныл над ее берегом, извилистым и крутым, когда-то богатый город Тихий-Омут.
Вечер стоял тихий, теплый, благоухающий свежими веяниями не жаркого лета, полный очарования, как нежная колыбельная песенка. Солнце было уже низко: багряно-желтый круг его почти касался мглисто- синей черты горизонта; темно-лиловые тучки с золотыми краями были разбросаны по розовому небу заката. Все небо заливали восхитительно мягкие переливы голубых, алых и палевых оттенков; узкие полоски тонких облачков желтели и белели на нем, как прилипшие к нарядному платью засохшие стебли. Прощальные солнечные лучи убирали в пурпур бедные городские лачуги. Серая пыль иногда подымалась от набегавшего ветра, влеклась по немощеным улицам, и тихонько ложилась на землю.
Я вышел на обрывистый берег реки. Откосы другого берега начинали терять свои ярко-пунцовые краски; только верхи крутых обрывов еще сверкали темно-красною, как медь, глиною. Внизу слегка дымился туман, еще почти не видный, заметный лишь по тому, как скрадывались им очертания берега: словно прильнула река близко-близко к обрывистым берегам, и, тая, целовала их, и таял угрюмый берег, целуя журчащую воду.
Глинистая тропинка бежала между откосами берега и широкими полями. Кусты ползли вниз по откосам, цепляясь за землю изогнутыми ветвями и схватываясь ими друг с другом, словно сгорбленные старушки, тихо ползущие в гору. Становилось в воздухе свежее.
Берег понижался. В прозрачной полумгле, которую ласково бросали на меня ивы с пониклых ветвей своих, меня обнимала нежная прохлада; воздух вливался в грудь, как сладкий напиток, возбуждающий трепет сил и жажду жизни, навевающий отрадные мечтания. Легкая задумчивость овладела мною.
Вдруг услышал я детский голос, звонко и отчетливо выговаривающий стихи: