И улыбка. Конечно, пусть другие.
И сразу же знал, что это — так только.
Нет, уже не оторваться от дела…
Опять тонкая дремота.
И вдруг легкие шаги.
Встрепенулся. Открыл глаза.
Никого нет.
Странно, — в последнее время Пусторослев не раз замечал в минуты усталости и отдыха, что он не один. Чьи-то легкие шаги шуршали по полу недалеко от него, — словно кто-то маленький тихонько проходил мимо него, осторожно, босыми ногами. Маленький, едва достигавший головою до дивана. Подходил, всматривался, поднимая прекрасное нездешнее лицо. Прислушивался. Говорил что-то тихое и странно внятное. Звал куда-то.
Но стоило открыть глаза — и странный посетитель с легким шорохом скрывался. И уже казалось, что и не было его.
Сначала Пусторослев и не думал об этих посещениях. Мало ли что приснится или покажется в минуты тоски и усталости.
Но вот уже несколько дней подряд маленький гость стал занимать внимание Пусторослева.
Прежде он приходил изредка. Теперь — каждый вечер. И Пусторослев уже начал ждать его.
В неверном, мертвом и неподвижном свете электрической лампы он приходил, легкий, маленький. И шаги его становились слышнее, — словно он уже вырос, стал смелее и решительнее.
Прежде он подкрадывался на цыпочках, — а откроешь глаза — он укатывался куда-то дробными шагами, как испуганный мышонок, и не разобрать было, куда он убежал.
Теперь он приходил неторопливо, и слышно было, как легко, спокойно и уверенно ступают на паркете его ноги. И Пусторослев не решался еще очень быстро открыть глаза. Тот, ночной, уходил не торопясь, и Пусторослев наконец приметил, куда он уходит.
Это было место на стене. Самое обыкновенное на невнимательный взгляд. Немного ниже и наискось того места, где в черной раме висела гравюра, Мона Лиза. Между двух стульев. Узор обоев ничем, по- видимому, не отличался. Но было какое-то странное и значительное выражение в этих зеленоватых странных цветах.
И когда Пусторослев долго всматривался в узор, ему вдруг начинало казаться, что это место на стене чем-то обведено, словно за ним скрывается тайная дверь.
Лежал, закрыв глаза. От лампы на столе поодаль падали неподвижные пятна света на тонкое лицо. Услышал легкие шаги. Маленький посетитель подошел, всматривался и чего-то ждал. И в этом ожидающем стоянии неизвестного посетителя было что-то жуткое, тоскливое, вынуждающее к чему-то.
«Что-то надо сказать или сделать», — подумал Пусторослев.
Он слегка приоткрыл глаза — и замер от жуткого и сладкого ужаса. Перед ним стоял мальчик лет десяти на вид, весь белый, тонкий и сияющий. На бледном, точно неживом лице жутко мерцали черные, страшно глубокие глаза. Одежда странного покроя, вся белая, открывала тонкую, длинную шею, и открыты были выше колен стройные, тонкие ноги. И весь он был спокойный и словно неживой, и только черные на бледном лице глаза жили и настойчиво вопрошали.
Миг один длилось видение, — и скрылось. Пусторослев открыл глаза, быстро встал, двинулся к мальчику, протянул руки, — но мальчика уже не было.
— Милый! кто же ты? где же ты? — воскликнул Пусторослев.
Стало тихо. Ожиданием была растворена тишина.
И вдруг, — тихий, сладкий и звонкий раздался смех. Пронесся в зыбкой тишине, — и замер.
И Пусторослев вдруг почувствовал, что он остался один.
Один! Никогда еще с такою значительностью не представало пред ним это столь страшное, столь великое, столь непонятое людьми слово.
Одиночество, сладостное и несравненное, великий праздник для великой и надменной души, великое томление для вопрошающего человека!
И в этот миг больно почувствовал Пусторослев, что он только человек, вопрошающий о неизвестном. В странном порыве тоски подошел он к тому месту на стене, где под холодною и таинственною улыбкою Джиоконды таилась дикая дверь, — и странные слова как бы сами собою родились на его устах:
— И ты хочешь быть человеком? Зачем? Что тебе в нашем бедном существовании?
И тихий голос ответил почти беззвучно, но странно понятно:
— Я хочу.
«Бедные, расстроенные нервы, — думал на другое утро Пусторослев. — Надо уехать из этого жуткого и жестокого города».
Но когда он одевался, в неверном и слабом свете северного раннего утра прошел мимо него тихими и легкими шагами белый, весь белый и спокойный мальчик и сказал тихонько старые, странно земные и трогательные слова:
— Голодные. Дети. Трупики.
— Что? — в ужасе спросил Пусторослев.
И в тишине послышались еще более простые и земные слова:
— На гривенник молока.
Кратко и жутко промелькнул, едва возник и уже клонился к закату, морозный день. На Невском зажигались фонари. Украдкой. Никто не видел, как они вспыхнули, И свет их был ясный и беспокойный.
На перекрестке двух шумных улиц, остановившись на минуту переждать толчею экипажей, Пусторослев увидел поэта-декадента Приклонского. Медленною, развинченною походкою Приклонский подошел к Пусторослеву и молча пожал ему руку.
Пусторослев не любил Приклонского. Считал его шарлатаном. В этом смысле высказывался кое-где. До Приклонского, очевидно, дошли резкие отзывы Пусторослева. Как-то, встретясь на одном из тех вечеров, где все бывают и где всем бывает скучно, Приклонский подошел к Пусторослеву и без всякого повода начал рассказывать, по обычаю своему, очень парадоксально, что все писатели разделяются на два разряда: дилетанты и шарлатаны. Пусторослеву стало неловко. С тех пор чувство неловкости всегда охватывало Пусторослева, когда он встречался с Приклонским. Странные, опьяненно-веселые и невнимательные глаза Приклонского наводили на Пусторослева тоску.
Но теперь Пусторослев обрадовался этой встрече.
— Приключение по вашей части, — сказал он, стараясь говорить иронично и вдруг чувствуя с досадою, что это ему не удается.
И он рассказал о белом мальчике. Досадно было, что рассказ выходит в сбивающемся тоне.
— Призраки держат себя странно, — закончил он, — вместо откровений о загробном мире какой-то детский и совершенно земной лепет.
Приклонский выслушал так спокойно, как рассказ о самом обыкновенном событии.
— Что вас удивляет? — спросил он. — Земное не ниже и не хуже небесного. Между этим и тем миром не такое соотношение, что одно хуже, а другое лучше. Плоть так же свята, как и дух.
— Но «на гривенник молока» — это все же слишком прозаично, — возразил Пусторослев.
Приклонский помолчал, спокойно посмотрел на него и заговорил, как бы отвечая на какие-то другие, более интересные слова:
— Мы живем среди природы, которая вся насквозь проникнута стремлением к жизни. Тысячелетия тому назад волевая энергия природы была так велика, что возникли бесчисленные разности жизни на земле. Теперь энергия природы принимает иной характер: природа стремится не только к бытию, — она стремится к тому, чтобы осознать себя. Нас окружает страстное желание не только быть, но быть самым сознательным, — быть человеком, и более, чем человеком. Те домашние, маленькие нежити, которых вы давно чувствовали вокруг себя, настойчиво стучались в двери вашего сознания. Вам надлежит теперь отдаться с доверчивостью тому приключению, которое вас ожидает. Они вас не обманут. По крайней мере, смело можно утверждать, что они не сделают с вами ничего такого, возможности чего не заложены в вас самих.
По-видимому, Приклонский собирался говорить еще долго. Но в легком дрожании его губ, которое