Горделивое чувство поднялось в душе Логина, как перед битвою в душе воина, который не уверен в победе, он дорожит честью.
— Поборемся, — весело повторил он.
И вера в замысел, такая же сильная, как и неверие, встала в его душе, o и все же не могла затмить угрюмой недоверчивости.
«Восторг его хорош сам по себе, помимо возможных результатов, думал он о Шестове, эстетичен этот восторг!»
Было, в самом деле, что-то прекрасное и трогательное в молодом энтузиасте. Дорога, где шли они, с серым избитым полотном и узкими канавами по краям, пыльно протянулась среди унылого ландшафта, утомительно-однообразного; она своим пустынным и жестким простором под блекло-зеленым небом, всем своим скучающим видом странно и печально оттеняла незрелый восторг молодого учителя. Чахлые придорожные березки не слушали его восклицаний, вздрагивали пониклыми и порозовелыми на заре ветками и не пробуждались от вечного сна. Грубая дорожная пыль взлетала по ветру нежными клубами, сизыми, обманчивыми. Когда она подымалась у ног Логина, за нею мерещился ему кто-то злой и туманный.
— Какая светлая личность — Ермолин! — продолжал восторгаться Шестов. — Какая удивительная девушка — Анна Максимовна! Их Толя — замечательно умный мальчик, не то, что ты, Митька!
— Ну уж, ты, — сердито пробормотал Митя, — все-то у тебя замечательные!
— Коноплев тоже очень умный человек, но только он ужасно заблуждается.
— Что вы говорите! — досадливо сказал Логин, — какой он умный! У него в голове не мозг, а окрошка с луком.
— Ах нет, вы его еще очень мало знаете!
— Говорит, был нигилистом. Да он и теперь нигилист.
Логин не пошел прямо домой. Сообразил, что горожане глазеют на острог, где сидит арестованный учитель Молин, — и захотелось поглядеть на это.
Не ошибся. На валу нашел вереницы гуляющих по той Дорожке над рекою, откуда видны окна острога. Некоторые останавливались перед острогом и смотрели на него сверху вниз; старались угадать окно, за которым сидит Молин. Надеялись, что он покажется; кто-то уверял, что днем Молин разговаривал из окна с учениками. Но теперь он не появлялся. Любопытствующие горожане спорили о том, какое окно принадлежит его камере.
Логин встречал знакомых, слышал отрывки разговоров, веселый смех, шутки, довольно плоские, по обыкновению, — все о заключенном. Кто попроще, не стесняясь, бранили Молина и издевались над тем, что он угодил в тюрьму: прельщала мысль, что вот, хоть и барин, а все-таки посажен. Но в речах людей, которые стараются в обхождении и одежде подражать «господам и барышням», не мог Логин уловить ни сочувствия к заключенному, ни пылкого осуждения: в сонную толпу брошен забавный анекдот, занимаются им, — и только.
Здесь была сегодня все больше публика, одетая странно, в подражание господам; шляпки, не идущие к лицу, стриженые холки над румяными лупетками, пестрые галстуки под корявыми рожами, тесные башмаки на громадных ножищах и усилия подражать господам не только в разговорах, но и в самых мыслях.
Какие-то вертлявые, но как бы испуганные чем-то барышни хихикали; молоденькие, развязные и неловкие чиновники вертелись вокруг них-иной поместится против барышень, да так и марширует спиною вперед. Смуглый, рябой поручик Гомзин, со сверкающими белыми зубами, молодцевато прошел с Машенькою Оглоблиною, которая фасонисто потряхивала хорошенькою глупенькою головкою, чтобы пощеголять золотыми сережками, и помахивала пухленькими короткопалыми ручонками, чтобы увидели ее золотые браслеты. Ее брат, жирный молодой купчик, суетливо пробежал в толпе бестолково-шумливых молодых людей; они покрывали каждую его фразу восторженным ржанием. Валя Дылина и ее младшая сестра Варя прошмыгнули тут же; их преследовали двое невзрачных юношей, воспитанники учительской семинарии; в воздухе, мягком и влажном, резко взвизгнули скрипучие и трескучие нотки громкого смеха веселых девушек.
Внизу, на площадке между собором и острогом, тоже был народ. Но они не прикрывали своего любопытства тем, что будто бы пришли на прогулку, — это был рабочий народ, который гуляет только в кабаке да в трактире. Прохаживались угрюмо, застаивались перед железными воротами острога, — мрачные, унылые фигуры в испачканных, заплатанных одеждах: мальчишки грязные, растрепанные и изумленные, — мастеровые: сапожник, опорки измызганные и дырявые, почерневшие от вара пальцы- краснели кий мясник, одежда пахла кровью убитых быков, — столяр, высокий, тощий, бледный, цепкие и костлявые руки бесприютно болтались по воздуху, тосковали об оставленном дома рубанке. Говорили тихо, но злобно, — обрывками зловещих угроз и таинственных афоризмов.
— А вы что здесь один делаете, Кудинов? — спросил Логин румяного, длинноносого гимназиста, который с любопытным и суетливым видом шнырял в толпе, на дорожке вала.
— А меня мама послала посмотреть, что здесь делается, — откровенно объяснил Кудинов.
Трое почтовых чиновников остановились на валу против окон острога. Пьяные. Один из них, хромой, с выражением совестливости на румяном лице, круглом, безусом, уговаривал товарищей идти дальше и сконфуженно улыбался. Бормотал:
— Братцы, бросьте! Довольно безобразно, и даже нехорошо. Ну, что там! Наплевать! Невидаль какая! Пойдемте, ей-богу, пойдемте!
Двое других, тощие, бледные, обалделые и нахальные лица, удерживали его, хватали за руки и вскрикивали, обращаясь к острогу:
— Друг, Лешка, ясное солнышко, покажись! Скотина ты этакая, выставь свою мордашку, друг распроединственный!
Наконец-таки благоразумный товарищ (они пили по большей части на его счет и потому несколько слушались его) убедил их. Пошли, неистово хохотали, шатались, ругались. Были не настолько пьяны, как представлялись, и могли бы держаться прямее, но хотелось покуражиться.
Молодой щеголеватый портной Окоемов, у которого кривые ноги двигались, как ножницы, подскочил к Логину с форсом, протянул ему руку. Разило помадою и духами резедою; галстучек на тонкой, жилистой шее торчал зеленый с розовыми крапинками; рыженький котелок, аккуратненький пиджачок бирюзового цвета, узкие клетчатые брючки. Шил на Логина и потому на улицах подходил беседовать. Логин знал, что Окоемов глуп, и беседы с ним уже не забавляли.
— Вот извольте полюбоваться, — презрительно сказал Окоемов, — совершенно непросвещенный народ: дивятся, а чему? Что тут глаза таращить! Все одно, — много ли увидят? И что такого особенного? Ну, будем так говорить, за нарушение целомудренности засадили интеллигентного человека. Но, я вас спрошу, разве же это редкость?
— Будто бы не редкость?
— Помилуйте, скажите, да они не читают газет, а взять хоть бы «Сын Отечества», — да там в каждом номере самых разнообразных преступлений хоть отбавляй: читай не хочу, так что под конец и внимания не обращаешь, ну убил, зарезал, отравил, — тьфу!
— А тут наш попался, — объяснил Логин, — всем и интересно.
— Конечно, — согласился Окоемов, — так как в нашем богоспасаемом граде не имеется, можно сказать, никаких высших интересов и увеселений, то им и это обстоятельство лестно. В столицах же и в больших городах теперь в моде психопатия. Я ведь и сам, как вы, может быть, изволите знать, жил в Санкт-Петербурге, обучался своему художеству.
— И насмотрелись на психопатию?
— Да-с, оно точно, психопатия — вещь, будем так говорить, очень тонкая и деликатная. Значит, как хочу, так и верчу, и ты моему нраву не препятствуй. Ну а чуть ты что не потрафил, так уж тут держись, берегись да улепетывай, а не то живым манером пистолетная запальчивость. Так что остальные прочие уж лучше терпи, кто ежели попроще и без нервов. Ловко! Господа очень одобряют.
— Ну а вы как?
— Чего-с?
— Одобряете, кажется, психопатию?
— Я-то?