— Сколько вы стихов прочтете?
— Два.
— На три четверти часа хватит?
— Н-нет… Минут шесть…
— Он нас погубит! Тогда читайте еще что-нибудь, другие стихи.
— Нельзя другие, — перекричал всех главный распорядитель. — Разрешено только два. Мы не желаем платить штраф!
Выскочил чернявый.
— Ну, так пусть читает только два, но очень медленно. Мадмазель Котомка… Простите, я все так… Читайте очень медленно, тяните слова, чтобы на полчаса хватило. Поймите, что мы как за соломинку!
За дверью раздался глухой рев и топот.
— Ой, пора! Тащите же его на эстраду! И вот Котомко перед публикой.
— Господи, помоги! Обещаю, что никогда…
— Начинайте же! — засвистел за его спиной голос чернявого.
Котомко открыл рот и жалобно заблеял:
— Когда весь погружаясь…
Медленней! Медленней! Не губите! — свистел шепот.
— Громче! — кричали в публике.
— Ю-ный, ко-о-орп-пу-ус…
— Громче! Громче! Браво!
Публика, видимо, веселилась. Задние ряды вскочили с мест, чтобы лучше видеть. Кто-то хохотал, истерически взвизгивая. Все как-то колыхались, шептались, отворачивались от сцены. Какая-то барышня в первом ряду запищала и выбежала вон.
— Скло-о-ню-у я ку те-е… — блеял Котомко.
Он сам был в ужасе. Глаза у него закатились, как у покойника, голова свесилась набок, и одна нога, неловко поставленная, дрожала отчетливо крупной дрожью. Он проныл оба стихотворения сразу и удалился под дикий рев и аплодисменты публики.
— Что вы наделали? — накинулся на него чернявый. — И четверти часа не прошло! Нужно было медленнее, а вы упрямы, как коровий бык-с! Идите теперь на «бис».
И Котомку вытолкнули второй раз на сцену. Теперь уж он знал, что делать. Встал сразу в ту же позу и начал:
— Ко-о-огда-а-а ве-е-есь…
Он почти не слышал своего голоса — такой вой стоял в зале. Люди качались от смеха, как больные, и стонали. Многие, убежав с мест, толпились в дверях и старались не смотреть на Котомку, чтобы хоть немножко успокоиться.
Чернявый встретил поэта с несколько сконфуженным лицом.
— Ну, теперь ничего себе. Главное, что публике понравилось.
Но в артистической все десять девиц и юношей предавались шумному отчаянию. Никто больше не приехал. Главные распорядители пошептались о чем-то и направились к Котомке, который стоял у стены, утирал мокрый лоб и дышал, как опоенная лошадь.
— Поверьте, господин поэт, нам очень стыдно, но мы принуждены просить вас прочесть еще что- нибудь. Иначе мы погибли! Только, пожалуйста, то же самое, а то нам придется платить из-за вас штраф.
Совершенно ничего не понимая, вылез Котомко третий раз на эстраду.
Кто-то в публике громко обрадовался:
— Га! Да он опять здесь! Ну, это я вам скажу…
— Странный народ! — подумал Котомко. — Совсем дикий. Если им что нравится — они хохочут. Покажи им «Сикстинскую мадонну», так они, наверное, лопнут от смеха!
Он кашлянул и начал:
— Ко-гда-а-а…
Вдруг из последних рядов поднялся высокий детина в телеграфской куртке и, воздев руки кверху, завопил зычным голосом:
— Если вы опять про свой корпус, то лучше честью предупредите, потому что это может кончиться для вас же плохо!
Но Котомко сам так выл, что даже не заметил телеграфного пафоса.
Котомке дали полтинник на извозчика. Он ехал и горько усмехался своим мыслям.
«Вот я теперь известность, любимец публики. А разве я счастлив? Разве окрылен? „Что слава? — яркая заплата на бедном рубище певца“. Я думал, что слава чувствуется как-то иначе. Или у меня просто нет никакого честолюбия?»
Тонкая психология
Вере Томилиной
До отхода поезда оставалось еще восемь минут.
Пан Гуслинский уютно устроился в маленьком купе второго класса, осмотрел свой профиль в карманное зеркальце и выглянул в окно.
Пан Гуслинский был коммивояжер по профессии, но по призванию Дон-Жуан чистейшей воды. Развозя по всем городам Российской Империи образцы оптических стекол, он, в сущности, заботился только об одном — как бы сокрушить на своем пути побольше сердец. Для этого святого дела он не щадил ни времени, ни труда, зачастую без всякой для себя выгоды или удовольствия.
В тех городах, где ему приходилось бывать только от поезда до поезда, часа два-три, он губил женщин, не слезая с извозчика. Чуть-чуть прищурит глаза, подкрутит правый ус, подожмет губы и взглянет.
И как взглянет! Это трудно объяснить, но… словом, когда он предлагал купцам образцы своих оптических стекол — он глядел совершенно иначе.
С женщинами, на которых был направлен этот взгляд, делалось что-то странное. Они сначала смотрели изумленно, почти испуганно, затем закрывали рот рукой и начинали хохотать, подталкивая локтем своих спутников.
А пан Гуслинский даже не оборачивался на свою жертву. Он уже намечал вскользь другую и губил тоже.
«Ну, эта уже не забудет! — думал он. — И эта имеет себе тоже! Вот я преспокойно проехал мимо, а они там преспокойно сходят с ума».
При более близком и более долгом знакомстве пан Гуслинский вместе с чарами своих внешних качеств, конечно, пускал в оборот и обаяние своей духовной личности. Результаты получались потрясающие: три раза женился он гражданским браком и был раз двенадцать бит в разных городах и различными предметами.
В Лодзи машинкой для снимания сапог, в Киеве палкой, в Житомире копченой колбасой, в Конотопе (от поезда до поезда) самоварной трубой, в Чернигове сапогом, в Минске палкой из-под копченого сига, в Вильне футляром для скрипки, в Варшаве бутылкой, в Калише суповой ложкой и, наконец, в Могилеве запросто кулаком.
Зверь, как известно, бежит на ловца, хотя, следуя природным инстинктам, должен был бы делать как раз противоположное.
Едва выглянул пан Гуслинский в окошко, как мимо по платформе быстрым шагом прошла молодая дама очень привлекательной наружности, но прошла она так скоро, что даже не заметила томного взора и