Колхидой пролегла целая вечность, может быть, так платила теперь пылкая сердцем внучка Гелиоса за свое собственное былое предательство?.. И она умоляет Креонта дать ей хотя бы какое-то время, чтобы собраться, пристроить детей: ведь «выше этих забот Ясон». Не желающий чувствовать себя ни в чем тираном, Креонт разрешает ей остаться до утра — и эта ночь должна теперь решить все, ибо внучка бога Солнца не может, не должна, что бы за этим ни последовало, допустить «надругательство над Гелиевой кровью», покорно снести обиду. Медея уже совсем готова к своей праведной мести — ужасной мести! — и только какая-то слабая, тайная надежда на то, что в разговоре с мужем ей откроется пока ей непонятная, но объясняющая все причина того непоправимого и страшного, что происходит в ее жизни, еще останавливает ее. Но вот появляется Ясон, возмущенный тем, что Медея подняла весь этот шум и не желает, как подобает кроткой и скромной женщине, покорно снести свою участь и удалиться подальше отсюда. Но Медея — варварка, свободолюбивая и гордая, а не запуганная, привыкшая к беспрекословному подчинению гречанка, и они говорят словно на разных языках, совершенно не понимая друг друга: Медея упрекает мужа в самом страшном, по ее мнению, поступке для человека — в нарушении данного слова; Ясон же, абсолютно бесстыдный, с пустыми и наглыми светлыми глазами, такой подлец, что может, «друзьям так навредив, в глаза смотреть». И таких все больше становилось к этому времени в Афинах, их безнаказанность просто убивала сына Мнесарха. Ясон подл и по отношению к спасшей его когда-то Медее, и по отношению к новой жене — царевне: «Женился я, чтобы себя устроить, чтобы нужды не видеть нам». Он не видит ничего особенного ни в своих поступках, ни в словах и, напротив, попрекает бывшую жену ее варварством, неумением жить среди настоящих, культурных людей: «…ты в Элладе и больше не меж варваров, закон узнала ты и правду вместо силы, которая царит у вас». Поистине издевательски звучит это в устах предателя, оскорбляющего каждым звуком своих низких речей основной закон, которым жив людской род, — закон правды и верности, — и это кладет предел мучительным колебаниям Медеи: «Пусть гибнет все».

Отказавшись от помощи Ясона, от поддержки его друзей и от денег («от мужа бесчестного подарок руки жжет»), Медея, внешне словно бы успокоившаяся, но внутри сжигаемая страшным огнем, в котором плавится, распадается по кускам ее собственная непокорная душа, осуществляет свой план мести. Она посылает во дворец своих детей с ценным подарком для царевны (чудесным пеплосом, который стало жалко Ясону: «Мотовка! Что ты нищишь себя?») — и дочь Креонта гибнет в страшных мучениях от напоенного ядом убора. А что же Ясон? Он останется жив и в то же время мертвец среди живых, потому что никто из смертных не в состоянии увидеть и пережить то, что она, Медея, готовит обидчику:

Должна убить детей. И их не вырвет У нас никто. Сама Ясонов с корнем Я вырву дом. А там — пускай ярмо Изгнания, клеймо детоубийцы. Безбожия позор — все, что хотите.

И, преодолевая самое себя («Жалкая душа! Ты, кажется, готова плакать, дрожью объята ты»), убивая, в сущности, саму себя, Медея вершит свой страшный суд, мстя за попранную правду, проданную за коринфское золото верность. Она убивает своих детей потому, что им все равно не жить при сложившихся обстоятельствах, потому что рухнул безвозвратно весь их общий мир и ничто, никто, никакой великий и всемогущий не в состоянии что-либо исправить: «Жребий им умереть теперь. Пускай же мать сама его и выполнит».

Трагедия близится к единственно возможному для нее роковому завершению, и вот Медея появляется в последний раз на колеснице, запряженной драконами, которую прислал ей бог Гелиос — простер свою спасительную всемогущую длань над погибающей внучкой. И она удаляется с телами своих несчастных малюток, которые теперь навсегда с ней и она навсегда с ними, удаляется в небытие (вряд ли можно поверить, что она отправилась отдохнуть, успокоиться после всего свершившегося в Афины, приглашенная благородным Эгеем), оставив своего малодушного мужа, тоже теперь только ей одной принадлежащего, в абсолютной пустоте — расплачиваться ужасом и одиночеством за попранную им правду и отвергнутую добродетель.

Еврипидовская «Медея» возмутила афинян: мало того, что он представил внучку Гелиоса детоубийцей (в мифах этого нет) и вывел на сцену несчастных малюток, умоляющих о пощаде собственную злодейку-мать, у него эта дикая варварка оказывается честнее и выше эллина Ясона, живущего «по закону», да и сам этот закон — закон своекорыстия и бездушия — выглядит в трагедии не слишком-то привлекательным. Что же касается афинянок, то они словно бы не увидели, как горячо заступается за них поэт, отстаивая ту горькую правду их жизни, до которой, казалось, вообще никому не было дела:

Нас, женщин, нет несчастней. За мужей Мы платим — и не дешево. А купишь, Так он тебе хозяин, а не раб. И первого второе горе больше. А главное — берешь ведь наобум: Порочен он иль честен, как узнаешь. А между тем уйди — тебе ж позор, И удалить супруга ты не смеешь. . . Ведь муж, когда очаг ему постыл, На стороне любовью сердце тешит, У них друзья и сверстники, а нам В глаза глядеть приходится постылым…

Да, это не прошло незамеченным, и напротив, со времени постановки «Медеи» за Еврипидом упрочилась сомнительная слава обличителя женщин и началась та вражда между ним и его соотечественницами, которая давала обильную пищу для сплетен и нападок комедиографов.

Героини его казались слишком жестокими и бесстыдными, и афинским мужьям, считавшим, что сама эта тема недостойна высокой поэзии, поскольку извечный удел женщины — смирение и безвестность, и что величайшая слава для каждой из них — это если о ней вообще не говорят в мужском обществе ни дурного, ни хорошего. «Жены нужны нам для рождения детей, для развлечения же у нас есть гетеры», — утверждали, ссылаясь на Солона, афинские мужья, для которых не считалось зазорным обзаводиться любовницами и посещать публичные дома, в этом не видели также никакого ущемления достоинства их жен, и им оставалось лишь терпеливо, нередко даже взаперти поджидать мужа как редкого гостя. Правда, в последние годы правления Перикла, и особенно после его брака с Аспасией, жизнь замужних афинянок стала как будто немножко свободнее, и все больше просвещенных людей приходило к мысли о том, что если даже рабы заслуживают милосердия и снисхождения, поскольку они тоже люди, то что же говорить о несчастных женщинах, часто не смеющих высунуть носа из гинекея, над поистине рабской долей которых смеются независимые и гордые спартанки. Несомненно, что так видел вещи и Еврипид, семейный уклад которого был весьма далек от обычного афинского домостроя (ведь недаром об излишне свободном поведении его жены злословили сограждане), и те, кто упрекал поэта в ненависти и презрении к женщинам, словно не видели или действительно не понимали, что все его героини выше и глубже по большей части внутренне несостоятельных героев, что, нападая порой на женщин, он их первый же защищает и сам восхищается бесконечной силой их духа, смелостью сердца, тем неостановимым стремлением защитить свое попранное достоинство, добиться поставленной цели, которое так возмущало афинян в его трагедиях.

Действительно, порой поэт позволял себе довольно откровенные высказывания (как сплетничали

Вы читаете Еврипид
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату