И вдруг маленький — сколько ему было? года полтора, не больше — вдруг он поднял руку и приложил ее ладонью к завязанному виску.
— Слава Богу! — сказал он. — Слава Богу!
Он сказал эти слова с такой невыносимой тоской, что даже странно было слышать от такого крошечного существа столько отчаяния.
— Почему? Почему он так говорит? — в ужасе спросила Аня.
— А это его папа так говорит, когда доктор смотрит ушко, что оно уже заживает. А Борик думает, что это значит, что ушко болит. Вот он и показывает, жалуется, что больно, а повторяет «Слава Богу». Он ведь еще ничего не понимает. Он совсем маленький.
«Ну вот и конец моего предприятия, — думала Аня, спускаясь по узкой винтовой лесенке отеля. — Вот и конец. Больно тебе, подлая дура? Больно! И слава Богу, что больно. Слава Богу!»
Трубка
Никогда мы не знаем, что именно может повернуть нашу жизнь, скривить ее линию. Это нам знать не дано.
Иногда нечто, к чему мы относимся как к явному пустяку, как к мелочи, тысячи тысяч раз встречавшейся и пролетевшей мимо бесследно, — это самое нечто вдруг сыграет такую роль, что во все дни свои ее не забудешь.
Примеры, пожалуй, и приводить не стоит. Как будто и так ясно.
Вот идет человек по улице. Видит — лежит пуговица.
— Уж не моя ли?
В эту минуту, то есть как раз в то время, когда он пригнулся к земле и не видит, что около него делается, — проходит мимо тот самый человек, которого он тщетно разыскивает уже несколько лет.
Или наоборот — приостановился человек на одну минуту, чтобы взглянуть, не его ли это пуговица, и этой минутной задержки было достаточно, чтобы, подняв голову, он встретился нос к носу с кем-то, от кого уже несколько лет всячески удирал и прятался.
Но та история, о которой я хочу рассказать, несколько сложнее.
Жил-был на свете некто Василий Васильевич Зобов. Существо довольно скромное. Явился он в Петербург откуда-то с юга и стал работать в газете в качестве корректора.
Корректор он был скверный. Не потому, что пропускал ошибки, а потому, что исправлял авторов.
Напишет автор в рассказе из деревенской жизни:
«— Чаво те надоть? — спросил Вавила».
А Зобов поправит:
«— Чего тебе надо? — спросил Вавила».
Напишет автор:
«— Как вы смеете! — вспыхнула Елена».
А Зобов поправит:
«— Как вы смеете! — вспыхнув, сказала Елена».
— Зачем вы вставляете слова? — злится автор. — Кто вас просит?
— А как же? — с достоинством отвечает Зобов. — Вы пишете, что Елена вспыхнула, а кто сказал фразу «Как вы смеете» — остается неизвестным. Дополнить и выправить фразу лежит на обязанности корректора.
Его ругали, чуть не били и в конце концов выгнали. Тогда он стал журналистом.
Писал горячие статьи о «городской детворе», об «отцах города и общественном пироге», о «грабиловке и недобросовестном товаре мороженщиков».
На пожары его не пускали. Его пожарный репортаж принимал слишком вдохновенно-нероновские оттенки.
«Лабаз пылал. Казалось, сама Этна рвется в небеса раскаленными своими недрами, принося неисчислимые убытки купцу Фертову с сыновьями».
На пожары его не пускали.
Он вечно вертелся в редакции, в типографии, перехватывал взаймы у кого попало и вечно что-то комбинировал, причем комбинации эти, хотя были крепко обдуманы и хлопотно выполнены, редко приносили ему больше полтинника.
Внешностью Зобов был плюгав, с черненькими обсосанными усиками и сношенным в жгут ситцевым воротничком.
— Мягкие теперь в моде.
Семейная жизнь его, как у всех не имеющих семьи, была очень сложная.
У него была сожительница, огромная, пышная Сусанна Робертовна, дочь «покойного театрального деятеля», попросту говоря — циркового фокусника. У Сусанны была мамаша и двое детей от двух предшествующих Зобову небраков. Глухонемой сын и подслеповатая девочка.
Сусанна сдавала комнаты, мамаша на жильцов готовила, Зобов жил как муж, то есть не платил ни за еду, ни за комнату и дрался с Сусанной, которая его ревновала. В драках принимала участие и мамаша, но в бой не вступала, а, стоя на пороге, руководила советами.
Так шла в широком своем русле жизнь Василия Васильевича Зобова. Шла, текла и вдруг приостановилась и повернула.
Вы думаете — какая-нибудь необычайная встреча, любовь, нечто яркое и неотвратимое?
Ничего даже похожего. Просто — трубка.
Дело было так. Шел Зобов по Невскому, посматривал на витрины и довольно равнодушно остановился около табачного магазина. Магазин был большой, нарядный и выставил в своем окошке целую коллекцию самых разнообразных трубок. Каких тут только не было! И длинные старинные чубуки с янтарными кончиками, и какие-то коленчатые, вроде духового инструмента, с шелковыми кисточками, тирольские, что ли. И совсем прямые, и хорошенькие толстенькие, аппетитно выгнутые, чтобы повесить на губу и, чуть придерживая, потягивать дымок. Носогрейки.
Долго разглядывал Зобов эти трубки и, наконец, остановился на одной и уже не отводил от нее глаз.
Это была как раз маленькая, толстенькая, которую курильщик любовно сжимает всю в кулаке, трубка старого моряка английских романов.
Смотрел на нее Зобов и, чем дольше смотрел, тем страннее себя чувствовал. Словно гипноз. Что же это такое? Что-то милое, что-то забытое, ак определенный факт, но точное и ясное, как настроение. Вроде того, как если бы человек вспоминал меню съеденного им обеда.
— Что-то такое было еще… такое вкусное, какое-то деревенское… ах да — жареная колбаса.
Вкус, впечатление — все осталось в памяти — забыта только форма, вид, название, давшие это впечатление.
Так и тут. Стоял Зобов перед толстенькой трубкой и не знал, в чем дело, но чувствовал милую, давно бывшую и не вернувшуюся радость.
— Английская трубочка… старый капитан…
И вдруг заколыхалась, разъехалась в стороны туманная завеса памяти, и увидел Зобов страницу детской книжки и на странице картинку. Толстый господин в плаще, нахмурившись, сжимает бритой губой маленькую толстенькую трубочку. И подпись:
«Капитан бодрствовал всю ночь».
Вот оно что!
Зобову было тогда лет десять, когда этот капитан на картинке бодрствовал. И от волнения и великого восхищения Зобов прочел тогда вместо «бодрствовал» — слова в детском обиходе не только редкого, но прямо небывалого — прочел Зобов «бодросовал»: «Капитан бодросовал всю ночь».