стихов в голове стало совсем худо и даже страшно. Ухватила я только одну фразу, но и того было довольно, чтобы прийти в ужас. Фраза была:
Больной сатана! Такой круглый и вдруг, оказывается, больной сатана! Это сочетание было такое страшное, что я схватила Зосю за шею и заревела.
В четыре часа не пошла к окошку. Боялась взглянуть на больного сатану.
Был у меня маленький медальончик, золотой с голубыми камешками. Вот я пробралась потихоньку в нашу часовенку и повесила этот медальончик Мадонне на руку. За больного сатану. Так и помолилась. — «Спаси и помилуй больного сатану».
Настроение у меня было ужасное. Чувствовала и понимала, что погрязла в грехе. Во-первых, смотрела в окно, что само по себе уже грех, во-вторых, влюбилась, что грех уже серьезный и необычайный, и, наконец, этот ужас с больным сатаной. Такой страшный объект для любви!
А тут как раз наступил пост и моя первая исповедь.
У нас девочки всегда записывали на бумажке свои грехи, чтобы чего-нибудь не забыть. Грехи записывались свои, чужие — то есть те, которые знала да не донесла, а покрыла, и, так сказать, сделалась как бы соучастницей. Затем грехи обычные и наконец — тяжкие.
Я все записала, как другие, а в последний момент записочку-то и потеряла.
Можете себе представить мое состояние? И без того-то в душе ужас, хаос, отчаяние, а тут еще грехи потеряла.
А храм у нас был старый, черный, с колоннами. Черные огромные ангелы нагнулись и трубят в трубы. А в узкое узорное окно стучат дождевые капли и текут по стеклу слезами.
И надо будет сказать старому строгому кюре о моем страшном грехе. И он не простит меня, ни за что не простит, и закачаются колонны, и затрубят черные ангелы, и рухнут своды.
— Будь проклята, черная грешница!
И вот я у окошечка. Рассказываю дрожащим голосом о том, как лгала, как украла у Галюси чудную новую резинку, маленькую, круглую.
Потом вернула. Как люблю сладкое, как ленюсь. Ах, все это пустяки. Я не ребенок, я отлично понимаю, что сам кюре позавидовал бы такой резинке. Все это вздор и мелочи. Гланое впереди.
— У меня страшный грех.
— Какой, деточка?
Лечу в пропасть. Закрываю глаза.
— Я влюблена.
Он ничего, спокоен.
— В кого же?
Шепчу:
— В Юрека.
— Что же это за Юрек?
— Он Зосин брат. Он очень взрослый. Ему скоро тринадцать.
— Вот как! А где же ты с ним видишься?
— А я совсем не вижусь. Я в окно.
Он ничего, только брови поднял.
— Вот, — говорит, — деточка, как нехорошо. Вам ведь запрещено в окошко смотреть. Надо слушаться.
Я все жду, когда же он рассердится. А он говорит:
— Ну вот, больше в окошко не смотри, а помолись Богу, чтобы Юрек был здоров и хорошо учился.
Только и всего!
И вдруг весь мой страшный грех показался мне таким пустяком, и вся история с Юреком такой ерундой, а сам Юрек смешным, круглым мальчиком. И вспомнились разные унизительные для героя штуки, которые рассказывала Зося и которые я инстинктивно пропускала мимо ушей. Как Юрек боится темной комнаты, и как ревел, когда был у дантиста, и как съедает по три тарелки макарон со сметаной.
«Ну, — думаю, — дура я дура! И чего я так мучилась».
На другой день побежала в четыре часа к окошку. Вижу — ждет.
Я скорчила самую безобразную рожу, высунула язык, повернулась спиной и ушла.
— Зося! — говорю. — Я твоему брату дала отставку. Пусть так и знает.
На другой день приходит Зося в школу страшно расстроенная.
— Ты, — говорит, — сама не знаешь, что ты наделала! Юрек говорит, что ты его оскорбила и что он, как дворянин, не перенесет позора.
Я безумно испугалась.
— Что же он сделает?
— Не знаю. Но он в ужасном состоянии.
Как быть? Неужели застрелится?
Я надену длинное черное платье и всю жизнь буду бледна. А самое лучшее сейчас же пойти в монастырь и сделаться святой.
Напишу ему прощальное письмо. В стихах. Он тогда стреляться не будет. Со святой взятки гладки.
Стала сочинять.
Не успела я записать эти строки, как вдруг — цоп меня за плечо.
Мадемуазель!
Наша строгая классная дама.
— Что ты там пишешь, дитя мое?
Я крепко зажала бумажку в кулак.
— Я тебя спрашиваю, что ты такое пишешь?
Покажи мне.
— Ни за что!
Она поджала губы, раздула ноздри.
— Почему?
— Потому что это моя личная корреспонденция.
Очевидно, я где-то слышала такое великолепное официальное выражение, оно у меня и выскочило — к моему собственному удивлению.
— Ах, вот как!
Она схватила меня за руку, я руку вырвала.
Она поняла, что ей со мной не справиться.
— Петр!
Петр был сторож, звонил часы уроков, подметал классные комнаты.
— Петр! Сюда! Возьмите у барышни записку, которая у нее в кулаке.
Петр шмыгнул носом и решительно направился ко мне.
Тут я гордо вскинула голову и швырнула смятую бумажку на пол: