Чтобы дать картину всего съезда, длившегося ровно две недели – с 17 по 31-е, нужно написать не письмо – а книгу. Пока кончаю на этом. Встретился с Серафимовичем и прочими старыми товарищами, познакомился со многими «молодыми». Чувствую себя поздоровевшим и бодрым. Завтра уезжаю в литературн[ую] командировку, которую мне без моей просьбы устроил Горький – еду по Волге с заездом в родные места. На октябрь надеюсь съездить на Кавказ.
С 1-го сентября начался театральный сезон. Я успел побывать только в Художественном театре на «Свадьбе Фигаро» и «Днях Турбиных». Великолепно. Привет Харбину, но возвратиться – ни за что! Погостить когда-нибудь, может быть, приеду…
Привет глубокоуважаемой Наталии Сергеевне, жму руку всем друзьям незабвенной Субботы.
Письмо Скитальца
Дорогой Николай Васильевич!
Всего несколько дней как я вернулся в Москву из полуторамесячной поездки на Кавказ и в Крым, и в этом причина, почему я не мог своевременно ответить на Ваше интересное и теплое письмо.
Весь октябрь я отдыхал в Кисловодске, откуда проехал морем в Крым при великолепной, тихой погоде. Был по несколько дней в Ялте, Севастополе, Симферополе, в Байдарской долине и по дороге завернул на денек к А. М. [Горькому], проживающему тоже на отдыхе на берегу моря, спустившись туда от Байдарских Ворот. Он опять завел речь о Вас и Сетницком: вашу новую книгу он получил и спрашивал, не читал ли я ее. Спрашивал еще о Гусеве-Оренбургском. У меня усилилось впечатление, что старик не прочь собрать литературных возвращенцев. Совсем недавно возвратился из Европы Анатолий Каменский и уже где-то работает, но я еще не видел его. Видел и свой старый дом в Байдарской долине и решил от него отказаться в пользу школьного ведомства, убедившись, что он необходим для интерната местной сельской школы.
Во время моего путешествия по внезапному приказу Кагановича нам экстренно отвели квартиру, и жена моя переехала из гостиницы еще 2-го ноября: именно из-за этих соображений она отказалась от уже полученной путевки и не сопутствовала мне. Я нашел ее в хорошей, большой квартире из трех или даже четырех комнат, если считать огромную столовую, разделенную аркой, за две комнаты. Московские знакомцы только «ахают», глядя на такую квартиру, называя ее «колоссом» и даже «капиталом». Расположение комнат напоминает нашу харбинскую квартиру, но площадь больше. Адрес:
Моя жена кланяется вам всем. Говорит, что когда скопится «материал», то напишет длинное письмо. Она здесь совсем обленилась и ничего не хочет делать кроме чтения книжек и хождения по музеям: нашла хорошую прислугу – немку. Тоскует о веселом песике – Генро. Собирается купить рояль. Обуржуазилась.
Возможно, что данная переписка во многом окончательно предопределила переезд Н. В. Устрялова в СССР.
Невозвращенцы и антибольшевики о «Смене вех»
Сегодня для исследователей стали доступными документы, которые позволяют с определенными оговорками говорить о том, что поиск аттрактора в условиях после Гражданской войны в России проводили представители самых разных политических и общественных сил. В осознании массовой ответственности за общество интеллигенция пытается если и не публично, то в конфиденциальной переписке вести поиск в некотором логическом поле между конфронтацией и последовательным диалогом. И данный поиск затрагивал, как теперь оказывается, даже тех представителей интеллигенции, которые никогда не могли быть даже заподозрены в согласии на конформизм с советской властью. Так, во многом с основополагающими идеями сборника «Смена вех» (Прага, 1921) о вынужденном соглашении с большевиками с целью возрождения России совпадают рассуждения в переписке бывших российских послов В. А. Маклакова и Б. А. Бахметева[402]. Уже в письме от 30 августа 1921 г. Маклаков сделал упор на опасность непримиримого антибольшевизма: «До сих пор не исключена возможность, что Россия как великая мировая держава не погибла вместе с революцией, не погибла надолго или даже навсегда. Пока мы отправимся от беды, пока еще не обнаружилось, что революция вышла на пользу, требовать преклонения перед ней могут только те, кто понимает, что критика этой революции есть их собственное осуждение.
Если бы я был честолюбив и не мирился с тем, что не могу действовать, я, может быть, нашел бы позицию, на которой мог бы стоять. Но я не честолюбив, но зато думаю, что каждый из нас имеет свой облик, идею, которую он отражает. Если он этой идее служить не может, то за другую ему лучше не браться. Для нее найдутся другие. У меня была политическая идея, которую я выражал с самого выступления на этом поприще. Юношеское увлечение революцией сменилось у меня глубоким отвращением к ней, вернее, боязнью революции. Я был убежден, что она придет, если мы пойдем той же дорогой, и ждал ее с трепетом и ужасом; она представлялась мне одновременно и разложением общества, о котором так хорошо писал Тэн, торжеством «черни» и «черных» инстинктов, и пушкинским русским бунтом беспощадным и бессмысленным. И за этой революцией я предвидел эпоху реакции, неизбежной и заслуженной. Вся моя политическая деятельность сводилась поэтому не к борьбе против власти, а к влиянию на власть, к желанию толкать ее на путь эволюции, на путь необходимых реформ, к тому, что Струве назвал в одной из своих статей «оздоровлением власти». В этом отношении я был, безусловно, последователен. От этого признания убеждал меня в частной беседе сам Милюков. Прибавлю, что такая позиция была мало обычна среди наших политических партий. У нас принято либо колебать саму власть, как врага, либо ее оправдывать и защищать от нападок…
И когда я Вам писал о необходимости соглашательства с большевиками, ибо только оттуда может что-то выйти, моя позиция слагалась из разных мотивов: и понимание момента, и презрение ко всем антибольшевистским силам, которые обнаружили такую бездарность, и мысль, что нет иной дороги; но, может быть, инстинктивно меня толкала на эту дорогу и моя старая позиция, которая всегда заставляла меня обращаться к власти, хотеть эволюции, не революции. Я писал, что об этих мнениях нельзя говорить вслух, ибо это вносит смуту в умы. Теперь скажу больше. Когда я для себе по совести ставлю вопрос, мог ли бы я занять серьезно эту позицию, стать лидером тех, кто в настоящее время говорит о соглашательстве, как Гредескул, Ольденбург в России, Путилов здесь и т. д.; когда я ставлю себе этот вопрос, то говорю: нет, я такую позицию занять не могу; это для меня невозможно по моральным причинам, даже если я поверю, что полезно для России сотрудничать с Лениным, Троцким и другими, то я все-таки сотрудничать с ними не стану и не смогу. Пусть мой ум скажет, что это нужно, пусть это делают другие, я осуждать их не стану; но самому подать большевикам руку и им простить то, что они сделали с Россией, я не могу. Я предпочту не вернуться в Россию, чем ехать мириться с большевиками, принять их амнистию. Этого я не могу, но не вижу пока и никакого пути, которым я мог бы активно с ними бороться. Белое движение кончилось, да я и потерял веру в них. Савинковская деятельность мне тоже морально противна, как всякое переодевание, лганье и подпольщина. Он во многом меня с собой помирил; он ведет свое дело умно и может талантливо;