«Одна Тень», — прошептал он.
В то утро от неясной тревоги проснулся Матвей Дрок.
СЕКТА ПРАВДЫ
Сын киевского башмачника Нозар Правда в юности учился в униатской семинарии и спускался проповедовать к днепровским порогам. Однажды он попал там в лапы козаков.
Ты кто? — устроили они пьяный допрос.
Правда, — простодушно ответил он.
На свете нет правды, — мрачно ухмыльнулись они, тряся чубами.
Один отрезал Нозару язык, другой проколол ушные перепонки.
— Вот теперь ты и впрямь правда — иди, куда глаза глядят!
С тех пор Нозар возненавидел белый свет. Пересчитывая его четыре стороны, он злобно плевал против ветра, который всегда дул ему в грудь и никогда — в спину.
Мирона Оныкия он подобрал на постоялом дворе. Мирон был сиротой и кормился объедками — хозяева терпели его из жалости, но лишний рот никому не нужен. Он спал, свернувшись калачиком на соломе, зажимая в угол горб, а в ногах у него умывалась кошка. «Мирошка — за плечами картошка!» — проходя мимо, пинали его хозяйские дети, передразнивая неуклюжую походку. Уродлив он был от рождения: горб давил к земле, так что собака хвостом могла выбить ему глаз, а руки при ходьбе зачерпывали горстями лужи. Прежде чем взять его с собой, Нозар разломил сухарь и дал погрызть, внимательно наблюдая, точно вслушивался в хруст своими немощными ушами, ведь для бродяги, как и для волка, главное — крепкие зубы.
Так глухонемой Нозар стал изъясняться через калеч-ного поводыря.
Ы-ы… — закатывая белки, мычал он.
Один друг — уже немало, а тысяча — не так много, — бойко переводил Мирон.
Он овладел грамотой в монастырских кельях, долгими, зимними вечерами переписывая за кусок хлеба Евангелие. Рано убедившись, что миром правит не астрономия, а гастрономия, он первым делом узнавал, на кого из монахов наложили епитимью переписывать новозаветные морали и, пробираясь к нему тайком, корпел над непослушными буквами. У Нозара по ночам ныли кости, пьяный от бессонницы, он много раз пытался представить скрип, когда под утро сквозь дверную щель в комнату проскальзывал лунный свет, а в нём — бледный от усталости Мирон. Плюнув на пальцы, горбун гасил свечу перед образами и, хлестнув волосами темноту, как ворон на добычу, кидался на дощатую кровать.
Из года в год ходили по хуторам, кормились, чем бог послал, и ночевали, где придётся. Зимовали при монастырях, ухаживали за скотиной, таская на мороз тяжёлые вёдра помоев, а летом теснились в шалаше, где места и одному мало, зато комары — с ноготь, христарадничали и продавали по сёлам лапти, которые плели из бересты.
«Мирошка идёт — Правду ведёт!» — бежали с околицы дети, распугивая уток и кур.
В тени церковной колокольни, пока на воткнутых в землю палках сушились лапти, Нозар развлекал селян. «Жил-был человек, — громко пояснял Мирон его жесты, — у которого под стеной поселилась змея. Человек подносил к её норе молока, а она берегла дом от порчи. И человек процветал. Но однажды его жена налила молока сыну, змея выползла и стала пить вместе с ним, ребёнок стукнул её по лбу ложкой, а она его ужалила. Мальчик тотчас умер, — здесь Нозар валился на траву, закрывая глаза, несколько раз дёргал ногами, — а взбешённый отец бросился на змею с ножом. Однако она успела забраться в нору, и он только хвост отрубил… С тех пор дела человека пошли из рук вон плохо. И сказали ему мудрые люди: «Это оттого, что раньше змея принимала на себя твои беды, а теперь ты один несёшь свою судьбу». И пошёл человек к змее мириться: опять подставил к норе миску с молоком и стал ласково нашёптывать. А она ему отвечает: «Былого не вернёшь, разбитого не склеишь. Если мы даже и помиримся, то как взгляну я на свой обрубок, так и вспыхнет во мне злоба, а как вспомнишь ты про сына, так и зайдёшься в бешенстве. Уж лучше нам жить раздельно!»»
Крестьяне чесали затылки и не могли взять в толк, к чему этот рассказ, а после махали рукой: одно слово — странник.
«Это к тому, — не моргнув, находился Мирон, — что всё обязательно сбудется, но — по-другому».
А бывало, Нозар заводил другую песню. Сядет по-басурмански, скрестив под собой пятки, и шарит глазами, пока все не отвернутся — никто не мог вынести его тяжёлого, беспокойного взгляда.
Однако он умел заговаривать зубы и лечил язвы наложением рук.
Все здоровые похожи друг на друга, каждый калека страдает по-своему. Нозар пропускал время через себя, как ветер сквозь сито, а Мирон копил ночи и хоронил дни, складывая в горб. Но для обоих жизнь маячила за горизонтом, оставаясь журавлём в небе. Их провожали стаи галок, по многу раз успевающие вывести птенцов, пока они размечали дорогу кострами, которые тушили, мочась на угли. И с годами Мирон стал обгонять Нозара на шаг. Где тот выпрашивал копейку, Мирон выцыганивал алтын, Нозар выучился читать по губам, Мирон — по глазам. Однако Нозар по-прежнему угощал приёмыша палкой и целыми днями кормил мочёными яблоками, от которых урчал живот. Отвернувшись, Мирон орал тогда во всю мочь, краснея от натуги, клял Нозара на чём свет стоит. Нозар, однако, понимал это по-своему, трогая за рукав, каялся, забывая, что обида, как камень в сапоге, — точит, пока не достанешь.
А между тем вокруг заполыхало восстание, которое не разбирает ни правых, ни виноватых. Все ненавидели всех, и каждый перетягивал Бога на свою сторону.
От запаха сырой земли Мирона душил кашель, и он, задирая ноздри к солнцу, грел их, упираясь затылком в горб. Уже три дня шли они по лесу, питаясь комарами, сосущими их кровь, и ещё три — топтали степной ковыль, когда невнятное бормотанье Нозара перебил гогот гусей и набат церковного колокола.
Однако к затерянной в глуши деревне вышли невовремя — на неё налетел отряд Вишневецкого.
Пан Иеремия, как кошка, смотрел на мир вертикальными зрачками, разрубал человека так быстро, что половинки успевали увидеть друг друга, и под солнцем вращал над головой саблю, оставаясь в тени. Он не любил ходить вокруг да около: чтобы познать вещь, ему, как зверю или ребёнку, нужно было положить её в рот. Вокруг него грудились люди в чёрных капюшонах, с косыми скулами и челюстями, как серп. Они уже спалили церковь греческих отступников и теперь, кидая смоляные факелы, поджигали жилища. «Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают, — размахивал плетью предводитель. — Пришёл Судный день, и незачем сластить пилюлю!» Рассыпавшись по деревне, вишневцы с гиканьем хватали всех без разбору, вырывая с земли, как сорную траву, отправляли на небо. Их капюшоны уже пропитались семью потами, а они продолжали бесноваться, пока, наконец, не устали.
— Какой вы веры, убогие? — отставив назад локти, растянулся на гумне пан Иеремия.
В зубах он перекатывал соломинку, на которой, как пиджак на гвозде, висела съёжившаяся улыбка. Ударяя кулаком в грудь, Нозар завыл, было, об униатстве, расплющивая палец о проколотые уши и отрезанный язык. Но обида, как камень в почках, изводит, пока не выйдет. И Мирон подстерёг случай — шагнув вперёд, чтобы спутник не видел его губ, выдохнул:
— Греческой.
Иеремия поморщился и выплюнул соломинку.
— Завтра Пасха, — стеганув плетью по сапогу, вскочил он, — так что одного отпускаю.
Мирону словно нож под ребро сунули, ни жив, ни мёртв, он опустился на колени. А Нозар пустился на хитрость.
— Он говорит, — едва успевал переводить Мирон заплетающимся языком, — что ты переживёшь его только на день.
Глаза Иеремии налились кровью.
— Одного из двух, — прохрипел он.
И тут Нозар Правда стал Богом. Ибо только Богу доступно отречься от себя. Обогнув Мирона, он в три шага покрыл расстояние, на которое отстал от него за годы, и, заглянув в кошачьи зрачки, прочитал в них