СОБИРАЛСЯ ПРИЧИНИТЬ БОЛЬ. Возможно, как раз эти психологические ножницы и привели к истерическому припадку.
Вы следите за моей мыслью, гражданин прокурор? Она очень важна для дальнейшего, и мы к ней еще вернемся. В ней есть нечто марксистское, не правда ли? и уже потому близкое вам.
Продолжим, точнее: вернемся к тому, что идея ПРЕСТУПЛЕНИЯ БЕЗ МОТИВА до времени представлялась мне чисто теоретической, интеллектуальной, ибо, как я чувствовал, была надежно заблокирована альтруизмом. Хотя в последнем и существовала уже ничтожная трещинка (случай с дракою из-за щенков), мысль о возможной РЕАЛИЗАЦИИ ИДЕИ, во всяком случае мною, не задевала даже уголка моей ДУШИ. Интеллект выходил развратнее организма.
Гойя однажды заметил, что сон разума порождает чудовищ. СОН РАЗУМА Смотря что под этими словами понимать. Бывает разум разума, а бывает и разум души. Мой интеллект, разум разума, когда я, возвращаясь домой по вечерам, проходил темными дворами и встречал по пути одинокие фигуры прохожих, подсовывал мне порою слишком, может быть, яркие картинки: как вот сейчас, в двух шагах от собственного дома, я нажму на спуск воображаемого пистолета, который я сжимал в руке до пота, — и спокойно пойду дальше; убитый останется лежать под моими окнами; приедет милиция, угрозыск, и никому никогда не придет в голову, что юноша, с невинным любопытством глядящий вниз из окна второго этажа, и есть тот самый УБИЙЦА, которого они рассчитывают поймать, но не поймают никогда в жизни, — чистой воды мальчишеские картинки.
Однако лиха беда начало, и мысль моя, в ту пору чрезвычайно изощренная и неутомимая, шарила вокруг себя скорпионьими лапками, находя лазейки и в заблокированные области сознания, в результате чего к идее преступления без мотива однажды подверсталась идея — вы помните? — счастья внезапной смерти, невозможной, как вы сами понимаете, без насилия, ибо любая смерть, самая естественная, есть худшее из насилий над человеком, и обеим этим идеям удалось слиться в парадоксальном союзе с моим биологическим неприятием насилия как такового.
Круг замкнулся, мне удалось ухватить себя за хвост, и, хотя я слишком знал, что практически, на деле, неспособен нажать спуск пистолета или вогнать отточенный кусок стали в податливое живое тело, теоретически, так сказать, ФИЛОСОФСКИ, я себе это в какой-то момент разрешил.
И тут же к прежним мучительным моим идеям примешалась еще одна, новая и, быть может — самая мучительная и самая опасная: идея, точнее: проблема соотношения МЫСЛИ и ДЕЙСТВИЯ. Мне становилось гадко от того, что порою — нет, не порою! а вот именно, что ЧАЩЕ ВСЕГО, — мы, называющие себя интеллигентами, неспособны совершать поступки, даже если сами до их необходимости додумались. В конце концов, реализовать, хотя бы однократно, сумму моих открытий становилось для меня вопросом чести. Я хотел исполнить идеальное преступление во имя альтруизма, но чувствовал, что — из-за этого самого альтруизма! — сил мне не достанет. Чувствовал и презирал себя, хоть альтруизмом и гордился.
Я много раз пытался приняться за дело, но с облегчением натыкался на сотни пусть мелких, а все же неразрешимых для меня задач: где взять нож или пистолет… или: а что, если поймают за руку, на месте… если РАССТРЕЛЯЮТ… как я вынесу это… или: ну, положим, я собрался волею, а жертва не подвернулась… или:… впрочем, я все же думаю, что мысли мои рано или поздно просто легли бы на бумагу в виде рассказа или статьи и тем самым потеряли бы исполнительную силу, сублимировались бы, что ли (хотя в случае с Раскольниковым одно другому, как вы помните, не помешало), если бы вдруг ростки добра в моей душе, какие-то молекулы генов альтруизма и эта моя нерешительность не были разрушены произошедшим однажды событием.
Как-то вечером, осенью, мы возвращались из института вдвоем с преподавателем русской литературы. Это был симпатичный мне человек, сорокалетний, немного сутулый, с близорукими глазами. Жил он одиноко и всю свою потребность любви реализовывал в книгах, в литературе, в общении со студентами. Ему-то я и решился показать первые опусы (увы, стихи). Я договаривался с ним несколько раз, но всегда трусил в последний момент: мне вдруг становилось страшно услышать суд человека, с такою любовью и вдохновением умевшего говорить о поэзии Пушкина, Блока, Маяковского (да-да, даже вашего Маяковского, ибо не вдруг же он стал ВАШИМ и не вполне ВАШИМ и в конце концов вырвался-таки от вас на свободу, красиво и громко хлопнув дверью). Наедине с собою мне нравились собственные опусы, когда меньше, когда больше, но — нравились, а как только дело доходило, чтобы прочесть их вслух, начинали казаться жалкими, вторичными, от первого до последнего слова выдуманными, вымученными, и все неточности приобретали космические размеры и закрывали то искреннее, что, я надеюсь, все-таки в них существует.
Но как все же тонок, как внимателен и тактичен был преподаватель! Он слишком хорошо понимал мою трусость, мои комплексы, и никогда не давил на меня, а в тот вечер, почувствовав некими фибрами души мое настроение, подошел после лекции, попросил сигарету, вы никуда не торопитесь? Проводите меня. Нам ведь, кажется, по пути? Если найдет стих — почитаете. И вот мы шагаем по осеннему мокрому асфальту, и я, зажмурив глаза, как в холодную воду бросаясь, произношу, наконец, первое пришедшее в голову:
Читаю я судорожно, стараясь как можно скорее добраться до конца, и мне стыдно за составленные мною слова, за кокетливое это пренебрежение силлабикою. Я боюсь поднять глаза и жду, жду, жду. И вдруг: ну, читайте, читайте еще! Читайте же! Это, по-моему, стихи. Пока не говорю какие, но — стихи. Я готов расцеловать попутчика, броситься ему на шею, все обрывается во мне, и не верится, и верится, и хочется переспросить, но это неудобно, а я в растерянности никак не могу выбрать, что же прочесть дальше. Но тут он сильно и неожиданно хватает меня за руку, шатающимся шагом достигает стены и с тихим стоном начинает по ней сползать. Что с вами?! кричу я, а он уже полусидит на земле и держится обеими руками за живот, а лицо совсем посерело. И тут я вспоминаю, что слышал от кого-то о болезни нашего преподавателя: не то о язве желудка, не то о печени… Боже ты мой, как же ему помочь? думаю я. Что с вами! Что с вами! Что нужно сделать?! Но он не реагирует, только губу закусил, и она стала совершенно белая.
И тут я слышу за спиною: останавливается машина. Ну, думаю, слава Богу! а из машины выскакивают два милиционера и тащат нас в фургон. Вы с ума посходили, что ли?! кричу. Осторожнее! человек болен! С ним приступ! Это мы сейчас разберемся, кто из вас болен и чем, отвечает один, и я чувствую, как от него несет перегаром. Да что же вы творите?! кричу я снова, и тогда он поворачивается и бьет меня с размаху черным, тяжелым, упругим. АЛКАШИ ЕБАНЫЕ! (извините, гражданин прокурор, за документальность: она важна!) слышу я как бы сквозь сон. Еще рыпаются!
Прихожу я в себя уже по дороге, вижу безжизненное, переваливающееся по полу машины, словно