С выцветших фотографий в рамках на меня глядел молодой Валентин с бицепсами и грудными мышцами атлета, обладателя огромной силы, с широкой, счастливой улыбкой ребенка. Но идиллия сельской кузницы под ореховым деревом давно канула в прошлое. В зрелые годы Валентин исколесил со своими инструментами и переносной наковальней в рабочем автофургоне все Соединенное Королевство.
Он долгие годы подковывал скаковых лошадей конюшни, где мой дед работал тренером. Он приглядывал за копытами пони, на которых я катался. Валентин тогда казался мне невероятно старым, хотя теперь я знаю, что ему едва исполнилось шестьдесят пять, когда мне было десять.
Поначалу его образование ограничивалось чтением (газет о скачках), писанием (счетов для заказчиков) и арифметикой (подсчитывалась стоимость работы и материала так, чтобы не остаться в убытке). До того как ему перевалило за сорок, умственные способности Валентина не развивались в такой степени, как его мускулы. Перемены в судьбе, рассказывал он мне, принесло то решительное время, когда вместо того, чтобы ковать подковы для какой-либо лошади, ему приходилось все чаще подрезать копыта коней, подгоняя их под стандартные подковы массового производства. Никому больше не было нужно его мастерство в деле придания формы раскаленно-белому бруску железа, требовались лишь элементарные действия по прилаживанию на место готового изделия из мягкого металла.
Тогда-то у Валентина и появилось время читать. Сначала о том, что касалось скачек, потом обо всем подряд. Чуть позднее он с застенчивой анонимностью начал предлагать обзоры и анекдоты в газеты, которые ежедневно изучал. Он писал о лошадях, людях, событиях, мнениях. Одна из газет отвела ему постоянную колонку, положила оклад и даже предоставила жилье. По-прежнему занимаясь своим любимым делом, Валентин одновременно стал заметной фигурой в журналистских кругах, вызывая уважение своей проницательностью и умом.
Уходили годы и силы, но росла журналистская слава. Он писал даже после восьмидесяти лет, будучи наполовину слепым, писал, пока четыре недели назад война с раком не вошла в заключительную стадию.
И вот этот старый человек, удивительный, мудрый и почитаемый, в отчаянии раскрыл тайну, которую, очевидно, больше был не в силах хранить.
«Я убил корнуэлльского парня…»
Должно быть, он хотел сказать о какой-то ошибке, происшествии, повлекшем за собой несчастный случай, роковой для жокея. Не зря же Валентин довольно часто говорил о необходимости доводить дело до конца, повторяя притчу о потерянном гвозде. О том, как погибло королевство из-за того, что в кузнице не было гвоздя… Малые просчеты ведут к великим катастрофам.
Перед смертью, снова подумал я, сознание превращает старые мелкие провинности в ужасные преступления. Бедный старый Валентин! Я с грустью смотрел на него спящего, на поредевшие белые волосы, сквозь которые просвечивали на коже головы большие коричневые родимые пятна.
Прошло много времени. Никто не приходил. Дыхание Валентина стало тяжелее. Я обводил взглядом знакомую комнату, фотографии лошадей, которые хорошо изучил за последние несколько месяцев, почетные грамоты в рамках на темно-зеленой стене, занавески с цветочным рисунком, потертый коричневый ковер, обитые кожей кресла, громоздкую пишущую машинку на письменном столе, молодую поросль в цветочном горшке.
Ничего не менялось от недели к неделе, только жизненная сила старика утекала прочь.
Вдоль одной стены от пола до потолка тянулся стеллаж, уставленный книгами, которые, как я полагал, вскоре должны были стать моими. Там были формуляры за многие годы с перечислением участников тысяч и тысяч давно прошедших скачек, с маленькой точкой красными чернилами напротив имени каждой лошади, которую подковывал для забега Валентин. Победители, сотни победителей были отмечены восклицательным знаком.
Ниже формуляров располагались множество томов старинной энциклопедии и ряды книг в глянцевых обложках — жизнеописания недавно умерших победителей скаковых соревнований, их кипучая энергия, превращенная в бледные бумажные мемуары. Я встречал многих из этих людей. Мой дед был одним из них. Их мир, их страсти, их достижения канули в Лету, и юные жокеи, на которых я смотрел в десять лет горящими глазами, уже сами стали дедушками.
Я стал думать, кто же напишет биографию Валентина — весьма достойная тема, чтобы быть запечатленной. Старик упорно отказывался сделать это сам, несмотря на постоянные пожелания окружающих. Слишком скучно, говорил он. Ему был интересен сегодняшний мир.
Доротея вернулась с опозданием на полчаса и безуспешно пыталась разбудить брата. Я поведал ей о своем звонке доктору, и это не удивило ее.
— Он говорил, что Валентина следует поместить в больницу, — сказала она. — Валентин отказался ехать. Они с доктором поругались. — Она пожала плечами, выражая покорность судьбе. — Я предполагаю, что доктор со временем приедет. Он всегда так делает.
— Я должен покинуть вас, — произнес я с сожалением. — Я уже опаздываю на встречу… — Я поколебался. — Ваша семья случайно не католики? — нерешительно спросил я. — Я хочу сказать… Валентин вроде бы просил, чтобы позвали священника.
— Священника? — Она была удивлена. — Он бессвязно болтал что-то все утро… Он уже теряет рассудок… но старый безбожник никогда бы не попросил позвать священника.
— Я просто думал… возможно… последнее напутствие?
Доротея подарила мне взгляд, полный нежного сестринского раздражения.
— Наша мать была католичкой, но отец — нет. Куча ерунды, как обычно говорил он. Валентин и я выросли вне церкви, и нам от этого не было хуже. Наша мать умерла, когда ему было шестнадцать, а мне — одиннадцать. Для нее была заказана поминальная месса. Отец взял нас туда, но потом говорил, что его от заупокойной службы бросило в жар. Как бы то ни было, Валентин не особенно много грешил, если не считать ругательств и прочего в том же роде, и я знаю, что, будучи так слаб, как сейчас, он вряд ли захотел бы, чтобы ему надоедал священник.
— Я просто подумал… — попытался оправдаться я.
— Вы очень добры, что приходите сюда, Томас, но я знаю, что вы ошибаетесь. — Она сделала паузу. — Мой бедный дорогой мальчик сейчас очень болен, не так ли? — Она с заботой поглядела на брата. — Ему намного хуже?
— Я боюсь, что так.
— Это приближается. — Она кивнула, и на ее глаза навернулись слезы. — Мы знали, что это придет, но когда это случается… Ох, дорогой…
— Он прожил хорошую жизнь.
Доротея проигнорировала эти неуместные слова и с тоской в голосе произнесла:
— Мне будет так одиноко.
— Разве вы не можете жить у вашего сына?
— Нет! — Она выпрямилась, всем видом выражая негодование. — Полу сорок пять лет, и он напыщенный домашний тиран, хотя мне и неприятно признавать это, и я не в ладах с его женой. К тому же у них растут три противных сорванца, которые крутят оглушительную музыку, так что стены сотрясаются. — Она склонилась и нежно погладила лежащего без чувств брата по голове. — Нет. Я и Валентин… мы поселились здесь, когда умерла его Кэти и ушел мой Билл. Ведь вы все это знаете… и мы всегда любили друг друга, Валентин и я, и мне будет его не хватать. Мне будет ужасно не хватать его, но я останусь здесь. — Она сглотнула комок, застрявший в горле. — Я привыкну к одиночеству, дорогой, как привыкла, когда ушел Билл.
Доротея, как многие старые женщины, с моей точки зрения, была наделена той решительной независимостью, которая помогает выжить там, где ломаются молодые. С помощью приходящей раз в день патронажной сестры она ухаживала за больным братом, из последних сил создавала ему уют, давала болеутоляющее, когда он не мог уснуть ночью. Она будет печалиться по нему, когда он уйдет, но ее обведенные темными кругами глаза говорили о том, что ей следует побольше отдыхать.
Она устало присела на все тот же стул и взяла брата за руку. Дыхание Валентина было медленным, поверхностным, с хрипом. Тускнеющий дневной свет из окна, у которого стояло кресло, мягко озарял престарелую чету. Свет и тень подчеркивали округлую деловитость одной, исхудалую беспомощность другого и нависшую неотвратимость смерти, отчетливую, словно коса, занесенная над их головами.