потом загрести целые россыпи таких
Хочется взять ее за руку, иногда мне это даже снится. Я помню ощущение, когда ее рука лежала у меня на лбу, помню сухие прохладные пальцы. Если очень постараться, я и сейчас могу восстановить то ощущение, словно от ее пальцев на лбу у меня остался след. Когда Холли возвращает мои листы, я пытаюсь взять их так, чтобы коснуться ее хоть мизинцем, и тогда через пальцы я смогу почувствовать все ее тело — как было, когда ее рука лежала у меня на лбу. Но не получается. Наверно, взять ее за руку здесь — то же самое, что уложить в постель там, в нормальной жизни.
Медленно, чтобы обошлось без очередного захвата, я сползаю со своей койки, сажусь на корточки и начинаю собирать разлетевшиеся по полу листы. Одна страничка намокла (у нас подтекает бачок), и зеленые чернила Холли расплылись. Я промокаю разводы туалетной бумагой. Все это происходит около самой койки Дэвиса — а ее он всегда стережет как собака кость. Но сейчас он наблюдает за мной так, будто я фокусник и раскладываю перед ним свой реквизит.
Ничего себе, говорит он. И все это время, столько месяцев, ты притворялся, что тебе все по фигу?
Собрав все листы по порядку, я проверяю, все ли на месте. Сердце сжимается, потому что если номера не сойдутся, мне придется с этим что-то делать — прямо сейчас. Потом уже будет поздно.
Нет сорок пятой страницы, говорю я ему.
Дэвис меня словно не слышит, и я приближаюсь к самому его лицу. Где сорок пятая страница, Дэвис? Страница сорок пять? Она мне нужна.
Ничего себе, повторяет он.
Лицо у него как у влюбленного, он наклоняет свою зэковскую башку совсем по-щенячьи и смотрит на меня сияющими глазами.
Хватит на меня глазеть, говорю ему я. Потому что влюбленный Дэвис — это та еще картина.
Расслабься, говорит он. Сейчас соберем твоих призраков в нужном порядке, и все будет нормально.
Каких еще, к черту, призраков?
Ты мне только шарики не крути, говорит он, и я машинально повторяю про себя
Я кладу все, что успел собрать, на свою койку и продолжаю искать сорок пятую страницу. В помещении два на три ей некуда деться, и я ползаю по полу и обшариваю углы: за унитазом, под раковиной, под окном. Нет там никаких призраков, говорю я Дэвису.
Ах нет. А кто там? Люди?
Я смотрю на него, не понимая. Какие люди?
Дэвис сдергивает стопку листов с моего матраса и трясет ими передо мной.
Вот эти люди, говорит он. Я их вижу, я их слышу. Я уже
Я думаю: если сейчас выпадет еще хоть одна страница, я зажму голову Дэвиса с боков и буду давить, пока она не треснет. Но вслух говорю: Да ладно. Это же только слова.
Дэвис подносит фонарь к своему подбородку и направляет луч вверх. Его потное лоснящееся лицо с такой подсветкой выглядит жутко, меня передергивает.
Брат, говорит он, это призраки. Они не живые и не мертвые. Что-то среднее.
Не могу больше смотреть на него снизу, стоя на карачках. Поднимаюсь и говорю: То же самое можно сказать о любой рассказанной истории.
Видишь, брат, теперь и ты запел мою песню.
Да откуда взялся этот «брат»? С каких пор мы с тобой братья?
Мы больше чем братья, говорит Дэвис. Мы одно целое.
Я понимаю, что это неслыханная честь. Он говорит: Сейчас я открою тебе одну тайну. Как брату. Покажу одну вещь, которую я держу тут, внизу.
Он наклоняется, задирает красно-белую клетчатую скатерть, свисающую из-под его матраса. Свет фонарика падает на его сокровища, и я успеваю их рассмотреть. Одноразовые стаканы. Пластмассовые вилки. Насадка для душа. Выжатые тюбики из-под горчицы. Газеты. Щеточка для ногтей, крышки от бутылок, аптечные резинки, полиэтиленовые пакеты, старая телефонная книга, банки из-под газировки. Похоже на хомячье гнездо — с той разницей, что у Дэвиса, в отличие от хомячка, рост под сто девяносто, лежа он выжимает сто шестьдесят кэгэ и за год с лишним сидения в камере свил себе такое гнездо, какое не снилось и тысяче хомячков. На верхушке гнезда — лист белой бумаги. Я выдергиваю его: номер сорок пять.
В голове у меня все сразу становится на места. Я вставляю сорок пятую страницу между сорок четвертой и сорок шестой, выравниваю стопку о свой матрас и засовываю поглубже под изголовье.
Дэвис роется у себя в гнезде. Из него выкатываются два колеса от скейтборда, вываливаются разноцветные бумажные шляпы и целая пачка незаполненных нарядов и разовых пропусков — явная контрабанда. Справочник любителя птиц. Комья свалявшейся ваты. Наконец откуда-то из самой глубины он выуживает картонную коробку, выкрашенную в оранжевый цвет. По размерам — коробка из-под обуви; точнее, она и есть из-под обуви, сквозь оранжевую краску проступает адидасовский трилистник. Дэвис открывает крышку, я заглядываю внутрь и вижу кучу сора. Пыль, пух, волосы, мусор всех мастей. Мелкие клубки пыли, скатанные в один большой клубок. Дэвис сует мне коробку прямо под нос.
Слушай, шепчет он.
Я жду, когда он начнет говорить, но он закрывает глаза, будто сам к чему-то прислушивается. К чему — непонятно, кругом тихо, кажется, что все умерли. Я тоже вслушиваюсь, и постепенно сквозь тишину проступают едва различимые звуки: дыхание четырехсот двенадцати спящих мужчин и, где-то на заднем плане, протяжный, почти неслышный звон — возможно, отзвук железных запоров и замков, скрипевших и лязгавших днем.
Ты только не думай, что это обычное радио, тихо говорит мне Дэвис.
Я смотрю на него. Это радио?
Да. Это революция в области радио.
Сбоку из коробки торчат круглые пластмассовые ручки, по виду регуляторы настройки. Похоже, Дэвис выдернул их из старых раздолбанных приемников и просто воткнул в картон. Он сосредоточенно щурит глаза и начинает медленно вращать регуляторы, один за другим.
Так, шепчет он. Сейчас, подожди. Стоп! Оно, нет? Еще чуть подстроить… Ага, вот теперь отлично. Ну, слышишь? И все так правдоподобно, что мне приходится коситься на пластмассовые ручки, нелепо торчащие из картона, чтобы не забыть, что это всего лишь обувная коробка с мусором.
Что это мы слушаем? — спрашиваю я.
Дэвис поднимает глаза. Не притворяйся, брат. Ты сам знаешь что.
Ладно, пусть знаю. Но все равно скажи.
Голоса мертвецов, говорит Дэвис. Вид у него кроткий и печальный, будто ему нелегко говорить о таких вещах. Он продолжает: Вся любовь, вся боль, все, что чувствуют люди — не только мы с тобой, брат, но все жившие когда-то на этой прекрасной зеленой планете, — разве все это может исчезнуть просто оттого, что они умерли? Не может оно исчезнуть. Оно для этого слишком огромно. И слишком сильно. И вечно. Поэтому оно никуда не исчезает. Оно переходит на другую частоту, где человеческое ухо не способно воспринимать. И вот, прикинь, за столько тыщ лет никто, ни один человек не мог изобрести способ, как настроиться на эту частоту. Бывает, правда, у некоторых получается само собой — просто так, случайно. Вроде как пробьет неожиданно. Но надежного, верного способа никто так и не придумал.
Пока не появился ты.
Пока не появилось