дарственную на стол. Подняла взгляд на Мартемьянова.
Тот по-прежнему стоял рядом. В упор смотрел на нее своими черными глазами, в которых, как и всегда, не было никакого выражения. Софья понимала, что должна что-то сказать, но в горле встал такой крепкий ком, что дышать и то удавалось с трудом.
– Соня, ну? – наконец почти испуганно спросил Мартемьянов. – Что ж ты бледная такая? Худо, что ль, сделал? Думал, порадуешься…
– Федор… Господи… – сглотнув в конце концов саднящий комок, пролепетала Софья. – Господи милосердный, ты… выкупил Грешневку?!
– Ну, выкупил… – настороженно глядя на нее, подтвердил он. – Чин по чину, все бумажки обстряпаны, комар носа не подточит, и земля при ей, тыща десятин, и лес… Все на тебя, в пожизненное владение, как было! Соня, да что с тобой?! Ты гляди, в омморок не свались! Я, что при таком случае делать, не знаю, а Марфа убежавши куда-то…
– Я… не свалюсь, – слабым голосом пообещала Софья, у которой действительно все плыло перед глазами и было только одно четкое ощущение: что она лишается рассудка. О том, что произошло, она никогда даже не мечтала. Грешневка… Милое родное имение, маленькое, запущенное, с одной стороны – лес, с другой – Угра, с третьей – непролазные болота с утками… Грешневка, невозвратно ушедшая за долги больше года назад, после того, как Катерина устроила там пожар, в котором сгорел брат… Господи, неужели это может быть?..
– Федор Пантелеевич, ты не бойся, я… я в здравом уме, – заверила Софья, едва восстановив дыхание. – Да как же ты сумел?..
– Матерь божья, а что тут уметь?! – поразился Мартемьянов. – Плати деньги, и все! Да и деньги-то не великие: имение в запустении, дом сгорел, одни головешки лежат… Но землица вся осталась! Дом-то я без тебя не почал строить, ить не знаю, что ты захочешь – как было али по-другому. Вот поедем с тобой, так сама и командовать станешь, потому ты теперь там хозяйка!
Софья улыбнулась. Всхлипнула. Решительно вытерла пробежавшие по щекам мокрые дорожки и сказала:
– Федор Пантелеевич, но я же не приму… Не могу.
– Вот тебе раз, почему? – искренне изумился Мартемьянов. – И что ты за баба за такая, Соня?! Сама ведь рада до смерти, вижу!
– Рада… Правда… Но… Это очень… очень большие деньги…
– Больших денег там, я ведь говорил уже, и в помине нет, – нахмурившись, возразил он. – И принять, матушка, примешь, никуда не денешься. Я, когда из этой Италии назад в Расею ехал, всю голову себе сломал – думал, что бы тебе подарить, чтоб уж наверняка не отказалась, не цацки да не тряпки, а такое, чтоб душа развернулась! И ты, ежели хочешь знать, принять обязана! Потому мне это прямое оскорбление, что моя баба от меня подарков брать не желает! Кто меня в Москве уважать станет, ежели узнает?!. А что ты смеешься-то?! Вот и понимай вас, бабье… Токмо что ревела ревмя, теперь хохочет. Соня, ну? Сонька… – Он вдруг решительно подошел и сграбастал смеющуюся Софью в охапку. На нее пахнуло знакомым жаром, крепким запахом чего-то соленого, совсем близко оказались черные, без блеска, глаза. – Ах ты, Со-оня моя… Соскучился я как, ты бы знала… Да не смейся, пошто смеешься? – Он закрыл ей рот поцелуем, понес на кровать у стены.
– Федор Пантелеевич… Федор, господь с тобой, что ты делаешь… Бессовестный… Средь бела дня! Марфа сейчас придет! – пыталась отбиваться Софья, но от радости и внезапно накатившего приступа смеха у нее не было сил бороться, да и кто мог противиться желаниям Мартемьянова?..
Обнимая широкие, с упругими буграми мускулов плечи любовника, привычно запуская пальцы в его жесткие курчавые волосы, она думала о том, что уже завтра поедет домой, в Россию. И не в гостиницу, не в съемную квартиру, не в очередной чужой угол, по которым моталась больше года, а в свой родной дом. Пусть и дома еще нет никакого, но сад… Их старый сад, где вперемежку с грушами и яблонями зеленеют клены, вязы и дубы, где наверняка цела липовая аллея, по которой сестры носились детьми с обручами и крокетными мячами, и пруд, заросший «кубышками» и камышом, со старой цаплей, стоящей посередине в ипохондрическом раздумье… И можно будет написать Ане, чтобы она тоже приехала, и Катя, конечно, отыщется и вернется к ним, и все они заживут, как раньше, боже, какое счастье!.. Как хорошо, что Федор сделал это, как он боялся, что она не обрадуется, смешно… Как он все-таки любит ее…
Софья сама не поняла, как умудрилась уснуть. То ли это произошло от излишнего волнения, то ли напор изголодавшегося Федора оказался очень уж страстным, то ли ежедневные ранние подъемы сделали свое дело, но в какой-то миг она словно провалилась в колодец, едва успев подумать, что неприлично засыпать вот так, едва встретившись с любовником, не расспросив его толком ни о чем, не поблагодарив даже как следует за Грешневку… Но в объятиях Федора было тепло и спокойно, и на его твердом плече так удобно лежалось, и ей так хотелось еще хоть немного помечтать о своей Грешневке, неслыханным чудом вернувшейся к ней… Грешневку и увидела Софья во сне – такую, какой та была в ее далеком детстве, когда еще были живы родители. Залитый солнцем дом, поднятые кисейные занавеси, круглая комната с натертым паркетом, лезущие в окна ветви цветущей сирени и яблони… и Черменский. Во сне Софью ничуть не удивило его присутствие и то, что он обнимает ее за плечи, как жену, и целует в губы, и подводит к открытому окну, из которого сладко пахнет сиренью… И серые глаза, полузабытые, которых она не видела уже год, очень близко, и так хорошо от этого… Что он говорит ей?
– Arancie! Per favore, signori, arancie, lemo-o-one!
Софья вздрогнула и открыла глаза. Было уже довольно поздно, низкое солнце висело в окне, как медный пятак, залив пол и стену мягким предзакатным светом. На улице, под самым окном, надрывно вопил продавец фруктов и в том же регистре икал его осел. Комната была пуста, на кресле лежало приготовленное Марфой вечернее платье, на которое Софья довольно долго с недоумением таращилась, пока не вспомнила, что сегодня – премьера в театре синьоры Росси. Посмотрев на часы, Софья убедилась, что до выхода из дома еще больше двух часов, и прилегла обратно на постель. Но тут же вспомнила про Грешневку и вскочила. Против воли на лице ее опять появилась счастливая улыбка. Софье вдруг нестерпимо захотелось еще раз посмотреть на казенные бумаги, где черным по белому было написано, что имение, давно и, казалось, безвозвратно утраченное, принадлежит ей – ей, законной хозяйке, Софье Николаевне Грешневой.
– Федор! – закричала она. Ответа не было, и не слышалось даже Марфиного ворчания: очевидно, Софья одна во всем доме.
Кожаный бювар с бумагами по-прежнему лежал на столе. Софья неуверенно посмотрела на него. Разумеется, она знала, что лазить в чужие бумаги неприлично, и ни разу в жизни подобного не делала. Но… Ведь это же не чужие бумаги, а теперь, получается, ее собственные, и купчая, и дарственная… А ничего другого она смотреть не станет; мало ли, что у Федора там, лучше не заглядывать, волнений меньше. Софья покосилась на дверь, подошла к столу, осторожно взяла в руки бювар… и сразу, не рассчитав тяжести, с грохотом уронила его на пол.
– Ах, господи, незадача… – вырвалось у нее. Она упала на колени и стала поспешно собирать разлетевшиеся по полу бумаги. Один измятый листок улетел далеко под кровать, и Софье пришлось довольно долго извлекать его из пыльного угла. Ругаясь сквозь зубы, молодая женщина положила лист бумаги на край стола, разгладила ладонью, мельком взглянула на косые строки, написанные синими чернилами… и вдруг ахнула, поднеся ладонь к губам, и неловко схватила листок обеими руками.
Эти косые торопливые строчки Софья узнала бы из тысячи – ведь сколько раз она перечитывала единственное письмо Владимира, полученное ею, сколько раз видела во сне его почерк… Даже не подумав, о чем, собственно, Черменский мог писать Мартемьянову, она кинулась к окну и начала читать. И первые же строки заставили ее покачнуться и неловко прислониться к подоконнику.
«Любезная Софья Николаевна…»
«Я умираю…» – подумала она, закрывая глаза.
Наступающие сумерки были теплыми, почти душными, но ее начал бить озноб, и руки задрожали так, что письмо только чудом удержалось в них. Даже перевести дыхание не удавалось, и ей приходилось дышать какими-то прерывистыми толчками, превозмогая стиснувшую горло судорогу. Стоя у окна, Софья дочитала письмо Черменского до конца. Отчетливо понимая, что близка к обмороку, посмотрела на дату. Девятое марта 1879 года.