терявшаяся даже в Париже, но частенько показывалась в интимном собрании удалой, забубенной. В Екатеринодаре ей было неуютно и скучно.
Это от нее зароилось в племяннике мнение о замшелой непросвещенной Кубани, о том убожестве, которое якобы ничем не вытравишь, и Дема стал мало-помалу отрекаться от своего детского гонора: я казак! Если на то пошло, внушала тетушка, то не было на Кубани и настоящей истории, а складывались на закусках одни байки о том, как отец нынешнего наказного атамана Бабыча гонял шапсугов и абадзехов. Может, потому Дема, любивший древнюю Грецию, Рим, совсем не интересовался историей Кубани и как-то о прапрадеде, войсковом атамане с 1799 по 1816 год, позволил отозваться так: «Вся и слава, что оселедец за левое ухо закручивал и писал словами величиною с воробья».
Но слава была.
Сто пятнадцать лет назад расставил «кош верных казаков» курени по Кубани, и уже сорок четыре года тому, как примирилась кавказская война.
Где, в каких бумагах искать теперь тех рыцарей степи?
Спасибо Луке Костогрызу: он принес мягкий, как тряпка, номер «Кубанских войсковых ведомостей» с началом «Записок кавказского офицера», то есть деда Петра. Продолжения записок не было. Дема перерыл у архивариуса все газеты за последнее десятилетие прошлого века, и напрасно. Приезд государя Александра II на Лабинскую линию, наказание прадеда Толстопята за нарушение порядка заявления претензий, появление в Варениковском укреплении великого князя Михаила Николаевича в 61 году, стычка Адагумского отряда с абадзехами и выручка из плена того же Толстопята, плакавшего и стонавшего перед товарищами: «Братцы, братцы мои! Наконец-то...» — вот и всё, а дальше?
Костогрыз давал советы поехать в Каневскую и перебрать на хуторе Бурсаков все мешки и покопаться в скрыне.
«Вы знаете, паныч,— кричал в тот раз Костогрыз, тыкая в Бурсака люлькой,— кто в Кубань бросился с лошадью, знаете, шо то место называется Бурсаковы скачки?»
«Знаю. То мой дед Петр».
«А чи вы знаете, куда делся кувшин с золотыми монетами, который обещали тому, кто найдет Бурсака? А где тот кувшин и до се?»
«Не знаю».
«А вы видели ту женщину, которую ваш дед полюбил и из-за нее страдал?»
«Впервые слышу».
«Ну шо ж вы знаете? И чи тетя ваша не сказала вам? А на могиле первого черноморского атамана Бурсака были? И где она? Вот то-то и оно».
Было немножко стыдно.
В либеральной газете «Кубанский край» с издевкой писали, будто в те баснословные времена кто-то из Бурсаков купил маленькую карету, запряг ее огромным волом с вызолоченными рогами и катался по Екатеринодару. Засорили писаки большие листы российскими сплетнями, рекламой торговцев, скандалами на Старом базаре и отчетами городской думы, а в строгих «Кубанских областных ведомостях» намозолили глаза циркуляры генерала Бабыча.
«Я богато кой-чего знаю,— не замолкал Лука Костогрыз,— я, может, теперь самый последний, а тех, кто мало видел красных дней, никого нема. Они жили, диточка, так трудно, шо посеют мешок пшеницы и меру овса — и того некогда убрать: хвать за серп, а тут с орудия: гу-гу-у... Сам на коня, а жинка в терен ховаться».
«Ну а атаман Бурсак-первый?»
«Самый старый Бурсак ваш молодец был, а адъютантом у него служил казак ще луч-че, то мой дед. И была раз комедия.— Лука сворачивал на колене папироску, вставлял ее в камышовый мундштук и, потрогав висячие усы, взглядом предупреждал тетушку, что сейчас «отольет пулю», так лучше, мол, выйти.— Баба его, Бурсачка, любила певческий хор и взяла, чертяка, привычку ходить к обедне в собор. Старикам це не понравилось. «Надо ее выгнать с церкви за ухи, як свинью... Чего она ходит? Нам в церкви богу молиться, а не на нее моргать...» Мой дед подслушал та шепчет старикам: «Ось, не трожьте, а то атаман Бурсак будет сердиться. Я сам выживу ее».
Тетушка стояла, не уходила.
«На другую неделю приготовился, распорол сзади мотню, набрал свечек и ну ставить иконам. Дошел против Бурсачки, свечки кончились, начал поклоны бить. Шо ударит поклон, то Бурсачке видно его задницу. Она чует, шо с нее смеются, вышла с собора, села в коляску, поехала до дому, нажаловалась своему Бурсаку, шо вытворял Костогрыз. Бурсак ждет Костогрыза, деда моего, из церкви. Пришел. «Ты, матери твоей сто чертей, ты на шо жинке моей сраку показывал в церкви?» Та к нему! А Костогрыз к нему: «Тю-тю, сдурел ты, батько, чи шо. Чего ты на весь рот лаешься? Ты мне спасибо скажи. Старики надумали вывести ее с церкви за ухи, як свинью. Ты знаешь, шо нельзя жинкам ходить к запорожцам в церкву?» — «Она певчих любит».— «Мало шо она любит. Пошли в Екатерининский двадцать человек, нехай там спевают. А в наш храм нехай не ходит».
— Моего деда Петра в каких бумагах искать?
— В Каневской стариков поспрашивай, а может, в Петербурге какая строка есть,— те ж Завадовские, Шереметьевы, Сумароковы-Эльстоны, Дондуковы-Корсаковы писали родным; может, там слово про твоего деда попало.
«Много меж черноморцев было веселых Гоголей,— сказал дед Петр в «Записках»,— ничего не писавших, но не было Нестора! А он так нужен! Хоть с запозданием, но поможем ему, нашему будущему Нестору. Будем же вспоминать! Всякое время пройдет, и всякому человеку придется оглядываться назад, где уже нет никого...»
Вскоре тетушка надумала ехать в станицу Каневскую. Была причина: старый табунщик Скиба прислал письмо.
— Вот и поищешь в скрыне бумаги деда,— сказала тетушка Деме.— Они были завернуты в мешок. Да если не сожгли! А я погляжу: как старый Скиба жеребцам косяки исправляет. Пишет, продает табун по сорок рублей за одну. Ну и то!