Неизвестно, как долго бы чередовалось легкомыслие с хандрой, если бы в начале 1911 года Бурсак не заболел. Выпил как-то на балу в дворянском собрании ледяной воды, и, хотя пил маленькими глотками, наутро стал душить его кашель. Знаменитый в городе доктор Лейбович болезнь ему не назвал, но напугал Дементия всякого рода намеками. Настроение сразу упало, в груди каждый день кололо, в один миг опротивели ему свои прошлые бравады, речи, сладострастные побуждения. И без того мнительный, Бурсак счел себя на этой земле обреченным. Вдруг возгорелся он вниманием к великим, давно усопшим наставникам, с малых лет постигшим горние мудрости и счастье человеческое, и каялся, что золотые прописи их относил к юродству. Он завел дневничок, читал только древние книги, выписывал себе в помощь, во спасение духовное лекарство. В Александро-Невском соборе с надеждой ставил свечку у иконы св. Пантелеймона-исцелителя, раздавал нищим рубли, на звон колоколов за домами всегда крестился. «Боже,— шептал,— да будет воля твоя, да не оскудеет же вера моя в тебя, да будет сие наказание за грехи мои не к смерти, а к славе твоей! Ради молитвенников твоих, помилуй мя и исцели. Не оставь меня. Господи, боже мой, не отступи от меня, вонми в помощь спасения моего, господи...» От тетушки Елизаветы скрывал, было стыдно своей прежней сухости, когда она ходила в церковь причащаться или постоять на чтении двенадцати Евангелий.
Только в романах ничего не значат болезни; там герои страдают друг от друга. В жизни без здоровья ничто не радует. Что теперь все российские события, праздники, юбилеи войн и царства Романовых? Ты воистину один. Ни власть, ни положение, ни фамильные тарелки никак не защищают тебя от напасти природной. Ты калека — как те, что трясутся и тянут руки у церкви, коих ты зачастую и не замечал. И так обидно, так обидно пропадать под голубым небом: почему тебе не повезло? Почему раньше своих сверстников ты должен закрыть глаза навеки? За что тебе так?! И кого позвать на помощь? Может, правда есть чудо?
Пожалей, господи, и спаси, я в тебя буду верить.
Таковы люди. Таким был и Бурсак.
Сны теперь до зыбких подробностей запоминались ему. Накануне казачьего праздника в Тамани видел он нового угодника Феодосия, архиепископа Черниговского, по благословению которого укрепилась на весь сентябрь теплая погода. Шел будто Дема по дороге и заблудился. Вдруг блеснули вдали купола какой-то церкви. Кто-то подсказал ему, что там покоятся мощи св. Феодосия. Он пошел туда. И что же? На правом клиросе серебряная рака, у амвона толпа. На амвоне архиерей читал проповедь. Дема протолкался к святому гробу, припал к нему и молился. Внезапно крышка гроба открылась. Лежавший внизу архиепископ благословил его несколько раз; Дема лобзал его руку. Архиерей поклал свою тоненькую ручку ему на уста. Ручка была маленькая, правильная, но не по росту. Умиленный Дема вышел из храма и перекрестился, обернувшись. И странно: на дороге пожар, горела почти вся станица Каневская. Он зазевался у одной хаты и сказал казаку, похожему на его дядю, покойного мужа мадам Бурсак: «Отчего ты не помолишься святому Феодосию?» — «Его раку разбили». Дема удалялся, спешил домой, и одно его больно поражало: св. Феодосии благословил его «малою рукою», в этом было нехорошее знамение! Потом на дороге застил ему свет императорский вагон, отцепленный от поезда, и в нем печально молчала монахиня с глазами Калерии... Дема достал наконец из кармана просфору и скушал.
Тетушка искала ему лекарей. Какое то было время? В станицах народ обходился знахарками. Возле рожениц не дежурили в чистых палатах аккуратные сестры, а ворочали в хате чугунами с горячей водой мудреные бабки. Родила какая — значит, бог смерти не дал. Еще она стонет, а уже тащат в хату перерез, заливают кипяченой водой, сбрасывают на дно раскаленные кирпичи и пули. Больную затаскивают туда париться до тех пор, пока выдержит. Потом дадут ей рюмку водки с перцем. На другой день она носит в сарай сено. Городские ученые доктора пичкали микстурами, но столько людей умирало, что некоторые казаки никогда к ним не обращались, лечились травами Чайчихи.
Как-то привез тетушку из театра Терешка и проговорился о травниках в монастырях. Бурсак и попросил его повезти туда.
— В Марии-Магдалинском поклон матушке игуменье Архелае,— сказала тетушка перед его отъездом, на ночь (она просыпалась поздно).— Посылаю ей денег на помин души дяди твоего.
О многом передумал Бурсак за дорогу; шутки трех казаков, гнавших лошадей к Бабычу за племенным бычком и вроде никогда не собиравшихся умирать, Терешкины ли рассказы о Швыдкой, припоминание процесса над помощником полицмейстера, убийцей братьев-подпольщиков, его жалоба через Бабыча царю о помиловании, анекдоты про обжору Фосса, тайный роман тетушки с доктором Лейбовичем — все подсказывало ему о животной дерзости суетиться до «скончания жительства», ногтями выцарапывать свое счастье. А когда ночью под блаженным простором звезд вздрогнешь от приближающегося конца, просишь небеса об одном: дал бы кто-то просто дышать, глядеть на неизреченную красоту — и ладно бы, и уже бы не искушал себя никогда похотями бытия, а изо дня в день приосенял душу благими чувствами, «препоясавши чресла ума своего...».
Мужской монастырь под станицей Чепигинской недаром прозывался Лебяжьим: послушники развели на окружающих двор озерах белых и черных лебедей. В модном усадебном журнале Бурсак как-то читал стихотворение о лебедях, и там, среди слащавых картинок и фотографий барских особняков, беседок, лужаек, оно прозвучало постыдным украшением самодовольства и безделья помещиков. Теперь почему-то обворожило меланхолией.
Везде свой час жизни. Монахи растили птицу, возили камыш, сами готовили пищу, лечили чепигинцев. Некоторые, уже старые и больные, лежали в кельях распростершись и молились.
Бурсак представился настоятелю, затем был на вечерней службе; с ним говорили тихо и кротко, будто с прискорбием в голосе. Его пустили в библиотеку. С таящимся стыдом смотрел он на свято-отеческие творения, в большинстве ему незнакомые. Книги — дары монастырей России — были уникальны. Он их никогда не читал. Зачем были светскому человеку, присяжному поверенному, копавшемуся в людских пороках и не утолившему еще жажды вечерних свиданий, какие-то беседы Макария Египетского? Зачем ему «Ключ разумения», «Меч духовный» или сто двенадцать слов Ефрема Сирина? Рано еще. Монашек,
